3 мая 2024 г., 20:27

Затерянный хутор. глава 1-7 

  Проза » Повести и романы
285 0 0
171 мин за четене

                                                                       I. Побег

Насыщенные технологической влагой, открытые пропарочные камеры цеха железобетонных конструкций, дышали стынущим бетоном. По производственной зоне Чимкентской центральной тюрьмы объявили, пересмену. Два сорта тюремщиков, ограниченных извне непроходимой оградой спецзоны, добавили ещё по одним суткам строго подконтрольного времени. Первенствующие в полномочиях надсмотрщики отрапортовали о пересчёте количества ограниченных и расписались в журналах сменных постов. После, собрались у высоких проходных ворот, где их ждал служебный транспорт.
 
Второсортные люди зоны, обречённые  на неприличные безвыездные сроки,- обязаны были содержать беспрерывное круглосуточное производство строительных конструкций, и на примере строительного материала,- крепнуть изо дня в день, набирая железобетонную прочность коммунистической морали.

Согласно утверждённому распорядку условий срока наказания, кроме трудоиспользования в цеху, мужчинам, ограниченным в пространственной свободе, ещё полагались:- сон на нарах, и обязательная пайка из котлов пищеблока, для выверенного восстановления в организме  высчитанных калорий. Также отводилось время на обязательное  бритьё лица, прочие мелкие необходимые потребности. Нервы заключённых, в замкнутом срезе зоны, словно предварительно напряжённая арматура,- постоянно испытывались на прочность и изгиб судьбы.
Приближался Новый год начавшегося последнего десятилетия века. Первый тюремный сорт людей ожидал его как всеобщий выходной с удвоенной зарплатой. Приговорённые - вынашивали свои, обособленные, переломившие год календарного отсчёта, тяжёлые переживания в стеснённых обстоятельствах замкнутой среды; среди однообразного томления  силы, сковывающей подвижную массу - в твердыню камня.

Слегка ссутулившиеся от неисчерпаемых мыслей и безвозвратно отторгнутого из жизни времени, с выражением изнурительного ожидания освобожденного начала, стропальщик строгого режима Любомир Цепкий, отцепил крюки козлового крана с монтажных проушин парящей панели, зажал под мышку плотные брезентовые рукавицы и направился на пересменную контрольную перекличку. Заступившие на службу надсмотрщики прошлись указательными пальцами по обезличенные серыми «пидарками», головы режимных людей. Затем, режимников строем отвели в раздевалку прицехового барака.

Сменив, жесткую, исцарапанную бетоном робу, на мятую чёрную тюремную пижаму, Любо,- направился ждать час приёма пищи, у телевизора, в красном уголке. Он сел возле главного технолога цеха Гарика Пекеля, чтобы молча смотреть на далёкие чужие события.
С флагштока Дворца съездов в Кремле,- сползал красный флаг.

— Сложил с себя полномочия ….резидент…СССР.— говорил далёкий бетонный голос диктора.
Пекель вопросительно посмотрел на безразличное лицо Любо и сказал:

— Всё! Того государства, что нас судило, уже нет!..

Любо застыл, уставившись глазами в глупый ящик, не понимал, как может не быть государства, если оно только что проводило досмотр численности состава. Он нечего не сказал, молча, выждал время и пошёл на нары переваривать пайку и грандиозную новость вечера.

Четыре недели, что прошли без государства, которое его осудило,- тянулись тягостнее, чем все четыре года после суда.

Государства нет, а зона по-прежнему производила фундаментные блоки, свай, панели, плиты перекрытия, - в которых нуждалось бывшее государство! За двадцать восемь суток бетон набирал проектную прочность. Прочность же мировоззрения Любо, всё это время словно, отбойным молотком разбивали.

Ударом покалеченного пальца Любо, долбил мозги своим товарищам, доказывая, что раз нет государства, нет и приговора. Его плохо понимали. Через месяц, разволнованные вибрациями жидкобетонные мысли, утихли от конструктивной перегрузки. В разгар рабочей смены Любо подошёл к главному технологу и спросил:

— Гарик, а может застывающий бетон фундаментального блока снова стать  подвижной массой?
— Ничего невозможного нет,- сказал  Пекель.

—Действительно, — упрекнул себя Любо за недалёкий вопрос, — если государство можно рассыпать, то неужели я, не смогу раскрошить какое-то не вполне сформировавшееся бетонное нагромождение.

На следующий день, он отвлёк Гарика в заваленный конструкциями угол цеха, сквозь вой и скрежет металла, возмущённо сказал:

— Раз того государства нет, какого чёрта мы здесь торчим?

— Выбираться отсюда напрягаясь, для меня мало привлекательное занятие,— сказал все понимающий Пекель, не хочу предаваться преждевременному ликованию без гарантированного, перспективного начала…

— Слушай, Гарик, - пока ты будешь искать перспективу, у меня уже закралось желание - жить без конвоя…

Под беспрерывный шум, ссыпающегося щебня и  соприкасающихся со скребущим грохотом каркасов, в мрачном цеху, - Любо рассказал план своего  желания.

— Тут, действительно, есть решающий момент — согласился Гарик, — надо успеть превратить рубли, о которых ты рассказал,- в котирующиеся деньги, иначе мы окажемся с нагромождением нумизматического, бумажного однообразия. Только учти,- вначале бетон будет отдавать тепло, затем твоё тело начнёт греть бетон. Надо изолироваться от остывающей бетонной массы, холодным терпением и подходящей одеждой, иначе холодная влага камня пронижет суставы, войдёт в кровь, и как тогда  осуществим конвертацию наших истлевающих рублей?..

…На железнодорожной ветке стройплощадки объекта, «420» -разгружали с платформ, плиты перекрытия, уложенные по согласованной инструкций единых норм и правил.

— Тут бракованная панель!— крикнул начальнику  крановой, разглядывая с нескрываемым удивлением конструкцию,- вроде даже не панель, а ковчег какой-то, пролом формы, неположенное углубление, как будто истлело что-то инородное.

— Отложить в сторону!— приказал  начальник площадки,— пусть высчитают из количества.

Тот, кто телом превратил бетон в негодную конструкцию, перекатывался из эшелона в эшелон - как ненужный балласт человеческой участи. Узел за узлом, с одного города в другой Любо с риском  докатился, до нулевого репера земли - у поверхности воды Чёрного моря.
Внешне город, куда возвратился Любо,- никак не изменился. Статистические люди, которым жилось тесно из-за лишних законов,- стали жить без социалистической надстройки, кто имел удобства от распавшегося порядка,- пребывали в состоянии панического поиска истины, меняющейся при новом порочном несовершенстве. У основного населения вынужденно чахнуло творческое стремление, потерялось торжество осознанного переваривания жизни. Народ стал насыщать себя дурманящей безысходностью, безвозвратно списывать себя - ради увеличения мировой  собственности.

Родная сестра Любомира,- Валя, и её муж   Михаил  Матвеевич  Овчар, - были из тех,- кто загодя  имел навык жить помимо установок низкосортного монолита восемнадцатимиллионной компартий. Валя работала официанткой в ресторане «Морской штиль» и из каждой смены откладывала по пятьдесят, или сто рублей в личное накопление. Рубли она отбирала, немятые, хрустящие,- когда образовывалась «штука» новеньких купюр, завивала в скрутку с размером гаванской сигары, упаковывала в мешочек копеечного предназначенный, и задвигала в полые, трубчатые карнизы для штор, - которые прикрывали выходящие во двор окна. Она всегда точно знала, что ещё одна тысяча советских рублей, содержит имущественные накопления для предстоящих изменений в жизни. Когда продвинутый союзный финминистр Павлов упразднил в один день именно эти крупные банкноты, Валя изрядно понервничала, но при помощи хороших знакомых и бедных родственников обменяла по частям крупняк, с неизбежными потерями. После такого отвратительно смелого поступка обанкротившейся власти, Валя поняла, что её рублёвое будущее зашаталось, и все свои рубли поспешно обменяла на тайную валюту, после некоторого раздумья, то же самое сделала с заначкой брата. И загодя, потеряла всякий интерес к праздным советским рублям, подорвавшим её будущие  интересы. Мотя,- как звала мужа Валя, в состояний принципиального недовольства,- таксовал на старом «Москвиче» и откидывал все доводы Вали поменять телегу.

— Мне хрусталь ни к чему!— отбивал он все её уговоры.— Если вдруг покорёжат машину, сам отрихтую - киянкою! Советский кузов - не консервная банка!  Пальцами  чувствую.
Иногда, вечерами, когда Мотя с Валей курили у камина,- привычные болгарские сигареты, он рассказывал ей бытовые привычки пассажирского населения города; сперва долго разглядывал тлеющую сигарету, и начинал всегда с непредсказуемой загадочностью:
— Садятся сегодня две бабки на Староконном, - ехать до Нового рынка, одна сзади, другая - на переднее сиденье  разместилась.

— У меня старый телевизор,- говорить та бабка, которая позади сидит.

—И у меня – старый, — говорит та, что впереди, а мне другой и не надо. Я только старые фильмы и смотрю... Сегодня так мало людей на базаре,— жалуется она.

— Да не то слово, их вообще не было. Ты хоть продала, чего ни будь?

— Не, сегодня не продала, но думаю, завтра точно продам. А ты?

— Представляешь, очки ушли, а они мне так были нужны…

— Выходили,- всего рубчик дали,- я промолчал. Ладно, думаю, бабки, на барахолке выгадывают, у них телевизоры тоже старые.

— Вот так ты и кастрюлишь — ворчит Валя. — У тебя на бензин уходит больше, чем собираешь. Похоже, у тебя самый выгодный пассажир,- это я! А у меня вот, чёткое определение, что оставит посетитель, чуть ли не до копейки вычисляю. В разгар вечера за час до закрытия уже знаю, какой навар ждать с каждого стола. Только человек выпьет,- сразу видна его склонность к растратам. Мне как-то один заезжий выложил сотку в навар к чаю. Пришлось чуть ли не силой ему сдачу сучить! Девочки смеются: «зачем, - говорят,- не довольствуешься удачей вечера?..» А я - не люблю. Мне его четвертака - вот так хватит,— говорит Валя решительно и проводит пальчиком по гладкому белому и упитанному подбородку.
Мотя видит, что Валя отвлекается на новую сигарету, и рассказывает другой случай.

— Вчера вечером садятся сзади негр и наша, белая. Он так, вроде, даже и стеснительный. Сидит спокойно, а она лезет, целует его, мне-то в зеркало всё видно…

— Ты что, не на дорогу смотришь? Валя  зажгла спичку, выждала, пока разгорелась, прикурила.

— Я спрашиваю её, что, так сильно бабки любишь? А она: «ой, вы не представляете! Я любому в ногах бы валялась, стонала бы без нужды, лишь, обсыпал бы баксами!»

— А…а, я таких каждый вечер вижу - махнула рукой Валя и бросила спичку в камин.

— Садятся сегодня мужик с женщиной - просят до Соборки подбросить, спорят о чём-то. Даже, вроде, ссорятся. Он, полный такой, низенький дядька, лоснится весь от пота. Обижается на кого-то, жалуется: — Так он же на меня говорит Сёма!
— А как ты хочешь, что бы он говорил?— не понимает женщина.

— Ну, хотя бы - папа…

— Ха…а…а - не видит ничего интересного  Валя.

— Я таких через вечер обслуживаю. Приходят, садятся. Она на него: «Папа, папочка»; А потом, когда выпьют… Ой… А ну - Олежа, давай спать, завтра в школу!

Олежка  ухоженный городской мальчик, сын Вали от первого брака делает вид, что натурально изолирован от взрослого разговора. Он смотрит на дядю Мишу, который иногда прикрывает его от заботы мамани…

— Ну, маа… - я мультик смотрю!

— Этот мультик не воспитает для слаженной жизни, это не наши мультфильмы!

Олежка, нехотя уходит в свою комнату. Любо молчит. На кухне, где для него пристроили кушетку, пахнет сыто, и скучно.

— Как насчёт берлоги Матвейч? – Напоминает Моте вчерашний разговор, Любо — узнавал?

— Что, тебе — тут плохо?!

Валя возится уже на кухне, вопрос брата - упрёком кажется. Она приглашает всех на вечерний компот.

— Мне чай — просит Любо.

— На ночь - чай пить, ни к чему, он сну помеха, — говорит Валя.

— У нас девочка одна убирает в ресторане - Шура, живёт с подружкой, квартиру снимают недалеко от нас. Девочка ничего, смазливая и не снимается вроде, она мне нравится.

Любо, такая заботы сестры тоже нравится, он отдохнул и решает, что перекантовка сгодится для предварительного проживания в новом начале… На следующий день, Любо с Валей, ближе к полудню, стояли в замкнутом, мощёном дворике. Пока Валя уточняла номер, Любо разглядывал замурованные подвалы двухэтажных строений, что выросли из поданной с недр двора пиленной ракушечной породы. Запутанные ходы шахтной выработки когда-то имелись в памяти маркшейдеров, но память растеряла своих носителей. Все лазы в окаменелое морское дно, заделали бутовой кладкой – для большей загадочности пропавшего века. Размуровка катакомб, стала караемым запретом… Поднимаясь в след за сестрой по овальным, протёртым металлическим ступеням перекошенной лестницы, Любо оказался в небольшой прихожей - кухне, где двух камфорная газовая плита накаляла две чугунные шайбы – обогревала квартирку. Двухпольные двери, следующей комнаты, были распахнуты для принятия тепла. Миловидная съёмщица Мила, подруга ресторанной уборщицы,- встретила гостей с приветливой осторожностью. Лёгкая одежда, что сидела на ней,- имела притягательную небрежность. Валя прошла в открытую комнату, разглядывая кровать, потёртый диван, старый телевизор, как у вчерашних Мотиных пассажирок, небольшой шкаф в углу. Посреди тесной пустоты пола в провисающий потолок упиралась стойка - замазанная масляной и эмульсионной красками всевозможных цветов балка; стояла просто снятая со строительных подмостков плотная доска.

— Вот,— сказала Мила , которая и в впрямь была миловидной,— мы с Шурой будем на кровати, а парень пусть на диване спит, так с квартплатой легче.

Любо понравился затаённый говор Милы, её постоянная улыбка, умытые тайною глаза, ему даже стало неловко, что он не имеет улыбки, из-за отсутствия загубленных в прошлом качеств - доверия к людям и излишней веры в себя…

— Мы подыщем более подходящее, - заключила Валя, оглядывая с брезгливостью подпорку в середине  комнаты. — Вы её хоть какими-то обоями или плакатами замотали бы, заклейте, а то занозу можно всадить от этой замазни…

Девушка развела руками:

— Мы здесь не хозяева…

— Что?- грязную доску обвить шпалерой - разрешение хозяина надо,- Шура в ресторане чисто убирает, я её хвалю, думала - чистюля, а тут у вас, вижу, не очень-то прибрано, углы – сыростью пахнут!

— Ещё не убирались, вот встала недавно— оправдывалась выдержанной ухмылкой девушка.

— Встала недавно!— повторила Валя,— скоро полдень, Олежа из школы вот-вот придёт, его уже обедом кормить пора, а она только встала…

Любо подумал одёрнуть Валю, но воспитывающая память детства не дала ему сообразить  мотив несогласия. Он молчал. Не скрывая разочарования, Валя остановилась на чугунной площадке перекошенного входа, весом тела и напряжением ног - пошатала её.

— Так что?! — спросила она Любо ,голосом давних хуторских времён, будто в долгий летний вечер он не спешит идти домой и сестра снова повторяет угрозу матери.

— Пусть будет, перекантуюсь для начала самоопределения — решил Любо.

— Перекантуешься!— Я на такое самоопределение насмотрелась у первого мужа, пока его мама не достала всех!

Любо не понял, что хотела сказать Валя, но понял, что против расслабляющего притяжения  крашеных ресниц Милы она не сумеет возражать. Он здесь, решил  установить своё новое начало… Первое время вновь измененного обихода стало для  Любо переосмыслением не определившейся собранности. Съёмщицы подпёртой квартиры в своей взвихренной жизни имели времена и более насыщенные, теперь им стало удобно чувствовать распорядителя быта, у них закралось желание застолбить хозяина судьбы. Их умение организовывать большой стол на маленьком кухонном шкафчике, располагало к аппетитному времяпровождению. Узкий диван и более широкая кровать не имели точного определения в ночлеге трёх квартирных жильцов.
Два «сидора» - большие хозяйственные сумки, которые Любо наполнял в разных торговых местах через каждые два дня,- наполняли кухоньку изголодавшимися и очень надёжными в выпивке подругами и приятелями… Начало дней в новом дворе озадачили Любо наличием соседствующего краснопогонника. Но мент, оказался на редкость равнодушный к попойкам и беспечной гульбе, он отстранялся от возмущения двора. Видно, его должность не имела задачу вникать в разгульную жизнь населения. Любо затушил излишнюю нервозность - ссохшейся памятью прошлого, и тихо усваивал, новое время… Постоянное наличие базарных продуктов и разнообразие градусного содержания бутылок оказалось настолько значимым для гостей, что они по привычной ограниченности окружения, признали в Любо - капитана круизного лайнера. Столь нелепой определение значимой возможности, взбудоражило Любо сомнением, и он решил смириться с чуждым для себя призванием. Его степной характер запутался в названиях портов, океанов, леерных ограждениях водоизмещением ниже ватерлинии. Но гости - люди тактичные, знали тайну исчезающих кораблей торгового флота…
— Судить, не имеет смысла, сразу видно - капитана судна лишили…То, банки заарканили якорь на нашем сверххитром презенте, — рассуждали они.

Со штормом и туманом в глазах воспринимал Любо глубокие заключения новых знакомых, которым очень понятны чужие выгоды. Гости сами брались удивлять его, трудностями морских поражений.

— Вот, представляешь,- рассказывала молодящаяся боцманша — Алёна,— экипаж сухогруза, что затонул в Бермудском треугольнике - весь съеден акулами. Уцелели только два моряка,- на счастье, мужья моих подруг! — Наполнили рюмки до ободка - за успешную психологическую реабилитацию - выпили;— такое пережить,- почти неделю болтались на спасательном жилете в тёплых водах океана...

— Латиноамериканцы, уцелевших подобрали, давайте выпьем за здоровье самого Хуго Чавеса - предложила Алёна…

— ...А в Карибское море нашим не стоит соваться!— рассуждает дядя Боря, что приехал на рогатой «Яве» — там оказывается, орудуют пираты!

— И что, нельзя этих пиратов куда-то загнать?— спрашивает лёгкая во всём Жанна.

— Знала бы ты, кто им папа, заткнулась бы, сопела бы в тряпочку!

Дядя Боря навострил крючковатый нос в наполненную рюмку, выпил не приглашая других, что означало,- он лично знает, кто папа пиратам, но не скажет!

Как-то в маленькой квартире остановился только вернувшийся с рейса настоящий помощник капитана Саша. Старый знакомый пил, пел под гитару, рассказывать о морской скуке не любил. Любо понравились незнакомые песни. Мила напоминала Саше подзабытые мелодии, потом для удобства пересела к нему на колени, и сама стала гитарой в руках соскучившегося третьего помощника. Имея соображения личного самолюбия, Любо переместился в комнату с подпорным столбом, включил старый телевизор и принялся анализировать праздный период уже двух месячного кантования.

— Может, перестелить этот падающий потолок? — подумал он, вглядываясь в провисающую обшивку перекрытия.

Пытаясь укрепить ослабленную колебаниями душевную несобранность, он забеспокоился об устойчивости своего случайного выбора...- отстранённо задремал и нырнул в туманный шёпот обожающей его Жанны.

— Сам подумай — говорила Жанна: — они никогда нигде толком не работали, ты появился и Шура больше не моет полы в ресторане, а сама - тряпка половая, стелется под каждым! Зачем им напрягаться, если ты их всем снабжаешь? Раньше их моряки содержали, когда флот держался,… Девочки привыкшие, их устраивает промысел, начатый в возрасте только созревшей репродукции. Вот, и теперь,- ухватились за тебя, доят во всех смыслах… Это же девки с парусами  по ветру , кто накренится с того и имеют…

— И ещё,— шептала Жанна:— Мила имеет на тебя виды, ты же видишь, как она прильнула! Времена тяжёлые, девочка – увёртливая, хочет ловко устроиться… «Всё равно на себе его женю!»- хвастается она всем нам!

— Да,— меркует Любо, всматриваясь в провисающий потолок: — сам удержится, или всё же - стоит его доукрепить?

В ожидании, что он свалится - Любо незаметно, устало засыпает, больше не слышит кухонное бренчание и захлёбывающиеся  придыхания Жанны.

…Шум, треск, крик… Любо с тревогой вскакивает… Потолок рушится?!. Стойка на месте, потолок держится…. От кухоньки - брань исходит…

Любо растворяет двери. Третий помощник растерянно устраняется от наглости двух новых, незнакомых мужчин в людской тесноте.

— Глупый вздор за неулаженное прошлое меня не колышет,— объясняется Мила с новичками.
Шура сидит подавленная их наглостью, но видно, рада, что не вставлена в разборку вечера.

— Пусть лишние помещение очистят!— говорит Миле высокий, телом усреднённый, с белыми мучнистыми пятнами на лице — у нас беседа состояться будет.

Мизинцем, за кофточку вытягивает Милу, к себе. Второй человек, довольно низкий, полный, курчавый, с пошлыми повадками, резко выдёргивает стул из-под привставшего помощника. Сам, садится у входной двери, вытянутой короткой рукой зажигает сигарету от алой, раскалённой  шайбы на  плите… Вставил сигарету в перекошенные зубы, закурил, глядит с выжидающим безвкусным упоением.

— Ну, неее …т, ребята!— пропел пошатывающийся от выпитого, и от чужой расшатанности Саша, штормовыми глазами он вязал новых людей в тугой морской узел — в крайнем случае, ухо откусить я смогу! Кто первым решается?!.

Сонный Любо, тряхнул головой,- вопросительно глядя в белые, необветренные пятна рябого лица. Рябой целенаправленно молчал. Довольный расширившейся площадью он потеснил Любо с проёма и затащил Милу в спальню. Шура сопела в пол. Жирный указал Любо на освободившийся стул,- предложил не мешать людям разобраться по-свойски, ещё  предлагает сигарету закурить… И замялся от гневного взгляда, решил вернуть сигарету обратно в пачку. Межкомнатные двери изнутри в спину стукнули… Для удобства жилища, Любо ногой, возвращает дверям привычное положение. Стеклянным взглядом Рябой укорил невыспавшегося, за непонимание его гнева, и замедленным протестующим движением снова обжал неплотные полотна. Сильным ударом Любо выбил филёнку, проломанные двери прильнули к откосам. Толстяк провёл рукой по кудрям, встал со скамейки:

— Брат,— сказал он, обращаясь к Любо,— Лёва её знает с возраста старшего класса, когда она к нему в таксопарк бегала, а ты мешаешь им выяснить причину расхождения во взглядах… Стоит ли нам, мужикам из-за шлюх, кровь нагнетать - не лучше ли заглохнуть когда честолюбие напрягается.

В замаянном воображении Любо слились забурлившая в мышцах дуреющая кровь и бесконтрольная дозировка злости. От мощного удара пузатое тело низкого крутанулось, ударилось о наружную дверь и сыграло гребенчатым постукиванием по листовому железу лестницы. Выхватив, Рябого за ворот куртки,- он с силой ударил его головой о косяк входной двери, толчком швырнул  вниз, - вторично оглушил двор ржавым, металлическим грохотом.

— Не надо было, этого делать — сказала Мила, поглядывая в след выкинутым — я сама бы разобралась.

От удара - средних длинных пальцев,- она с завихрением влетела в комнату со столбом,- стукнулась о столб, и распростерлась на полу. Любо схватил вместе со стулом молчавшую всё  время, испуганную Шуру и бросил поверх Милы… Он посмотрел на не дослужившегося до капитана помощника. Тот стоял с полной рюмкой в руке, и с лицом очень спокойного, вполне трезвого пирата, привыкшего ко всяким качаниям шаткой судьбы.

— Мне кажется, что я одобряю всё это,- сказал Саша и опрокинул водку в дождавшиеся  удовольствия горло… Из низа двора с залитым кровью лицом,- сутуло поднимался по шумной, лестнице Рябой… Дойдя до площадки, стал шариться по карманам куртки… От удара  ноги, он снова скатился к булыжному мощению двора. В ярости Любо спрыгнул вниз. Гневно выпихнул нарвавшихся, через длинный, арочный  проход,- он выбросил их на безлюдную тёмную улицу имени доктора Мечникова, бросил лежать на асфальте тротуара – украсил уснувший город честолюбием ночи. На деревянном балконе второго этажа, упершись локтями о перила,- светил сигаретой вниз,- бесформенный, по случаю ночи - милиционер. Любо тихо прошёл в спящий двор, поднялся медленно по изменчиво играющим упругим, полосам метала, закрыл входную дверь, подсел к закусывающему моряку, наполнил рюмки водкой и под монотонный вой  слегка подвоспитанных женщин,- предложил Саше слышанный тост,- за тех, кто не был в море… На следующее утро Любо принялся сухо обдумывать положение вещей разлагающихся, как взбодрившая под солнцем,- помойная яма.

— Пора начинать надежно размещаться в обновлённом пространстве,— думал он,— ощупать вновь вползающие имущественные законы, чтобы не увязнуть в никчемные промахи. Время переживания - исчерпано. Вынужденный износ мощи, похоже, восстановился. Пора искать пользу в распавшихся взаимоотношениях, иметь первоначальные соображения для пребывания в обществе - решил Любо. Надо, наконец, идти по адресу, и сказать о положенном для Гарика. В вечер он нашёл квартиру родных Гарика, И…досрочно встретил самого Гарика. Любо радостно обнял бетонного конструктора, показывая, что сберёг благородное тепло времён пропарочных камер и напрягающейся арматуры. Гарик тоже был рад, он хранил внешнее равновесие к случаю разнообразных переживаний. Время не разбрасывается надежными людьми, а соприкосновения долгого томления в замкнутой зоне таили в воспоминаниях правильные отношения, что несли результат.

— Давай поколдуем над новой конструкцией! — предложил Гарик, имея талант конструировать из общественной жизни необходимую прибыль. Гарик содержал снующую силу продвижения к желанию. Вскоре, Любомиру выдали новые личные паспорта - различного назначения, и он иначе стал кататься по бывшему и вновь открытому простору,- с волнующим удобством для тела, без отвлечения на служебный лай собак, с равнодушием к ржавому арматурному голосу засоривших землю,- чиновных людей. Сделанная Гариком конструкция принуждала действовать по схеме – «холостого усилия», и Любо уставал от неуловимых, удалённых от земли коммерческих мыслей… Он видел личный  денежный результат, но не нащупывал вещественной людской пользы от дела, ему было зябко без осязаемых волнений.
— Извини,— сказал он Гарику,— я тебе обязан, и, конечно, могу быть надёжной сцепкой твоего дела, очень даже чувствую пользу прибыли, но всё больше начинаю скучать. Просто, я человек степной натуры,- сказал он,- у меня нет дара добровольно подчиняться любой выгоде!

— Ищи орбиту - своему притяжению!— согласился всегда, уравновешенный Гарик.
Любо сделал номер в гостинице, где жил и побрёл по пустеющим улицам разгонять сомнения своего выбора.

Он медленно наступал на массивные ступени старой каменной лестницы, огибающей притаившийся на склоне сквер. Темнело. За спиной оставалась пахнущая мазутом и прелостью отсталая Пересыпь, где над бывшими промышленными строениями одиноко искрилась чёрная, длинная сигара Крекинга. С морской стороны мерцала затихшая гавань. За самой низкой улицей города на бугру справа, горбилась уютная Слаботка. Сойдя, с последней верхней ступени надоевшего подъёма, на ровный асфальт - Любо ощутил отдающую притягательной тайной пахнущую корой старых акации ,- неменяющуюся  Молдаванку.

— Лучше ходить там, где привычно перемещаться,— решил он для себя, и направился к заворачивающему, с завораживающим искрящимся скрипом,- трамваю.

— Поехать к обиженным или у сестры остановиться? — раздумывал Любо.

— К Вале! — решил он. Когда-то Моня намеревался берлогу показать - другую.

 

 

 

 

 

 

                                                                                     II. Баба Панагия.


Прорывающееся из-за ближнего холма скользящее дребезжание утра обнажило отсыпанный  давней  историей  курган. Вечное солнце будило отоспавшуюся земную жизнь. Измученная длинным закатом жизн  старая Панагия приоткрыла воротку загона, позволяя неугомонным козам, полный день бродить по окольным выпасам опустевших дворов хутора. Она наполнила пшеницей, латанную фитилями кастрюлю, обхватила бугристыми руками, вставила в старый пах и медленными перекатывающими движениями пошла тропинкой на утоптанный пустырь. Нетерпеливые куры, прыгали, доставая голодными клювами наполненную зерном битую эмаль.
Пересиливая потемневшими усталыми ногами блокаду пернатых, баба Панагия рассыпала тяжелой горстью новый урожай хлеба и освободилась от облоги. Разноцветные нахалы - рассеялись выклёвывать начало своего прожорливого дня.
Старая потянула сдавленную за ночь ноющую поясницу и словно гусыня с перебитым хребтом, покряхтывая, решила ставить на дворовом очаге воду для запарки кадушки.
Оранжевая горбушка солнца, короновала седую могилу над опустевшим селением, рассыпала по низине искры первых лучей. Уставшими глядеть глазами, баба Панагия всё чаще обращалась взором в забрызганные утренним солнцем могильные кресты и камни. Она помнит кладбищенский склон совсем пустынным. Стала за ним скучать. Всех кого застала на этой земле – превратились в землю. Многих что пришли позже, тоже в землю проводила. Другие уехали по дороге, что тянется за кладбищенским холмом и неизвестно – что они. Всех своих детей она пережила; слышала, что есть правнуки и давно не видела внуков. Она забыла, что такое давно. Когда солнце поздравляло её детские дни, оно точно также взбиралось на вершину кургана, затем отторгаясь, ярко уходило бродить по небу. Мама летом, шла на ниву рано; будила нянчить ползающих братьев, до солнца. Вроде близко, то время когда с подружками выискивали в разросшиеся гарманной метле укромные места, где скрытно съедали добытые братьями кавуны, фрукты, виноград…
В холодные снежные зимы, когда для детей печь - вторая мать, они играли забавные игры крашенными бараньими ладыжками, рядили из кочанов куклы - с кукурузной косой. Женщины по очереди собирали посиделки в натопленные дома, пряли заткнутыми под мышкой прялками, беспрерывно говорили и лузгали семечки из жаровни – шелуха оседала на бороде, словно рой умерших мух. Бывало в погожие зимние дни дети долго, до поздней ночи, катались на слаженных отцами деревянных санках. Дорога, что уходит наверх - становилась длинный салазок, любое время было тогда наполнено волнениями жизни. Когда отец вернулся с первой войны, она уже была помолвленной невестой. И теперь, венчальный  наряд и девственная рубашка лежат сложенными, в сундуке. Перед пасхой она уже не обновляет наряд перекладыванием, только памятью. Одежда молодости, теперь на дне сундука. Наверху в узелках её последний наряд , в котором не увидит себя.
Все знают о нужном для вечности убранстве  - и Дудариха, и Герасимиха, и Реня . Она много раз наказывала куда, что подстелить, во что одеть, чем накрыть… Больше некого наставлять. Хутор опустел.
— Вместе с ним жить начинала , вместе жизнь заканчиваем — говорит баба Панагия вслух.
Оставленные хозяевами дома саморазрушаются, утопают в землю. Несобранные плоды гниют, засыхают на заросших ветвях деревьев.  Мощные старые акаций, орехи, дубы, шелковицы, одичалые груши крепко вросли в землю корнями, раскинули ввысь и вширь свои огромные кроны, красят землю содержанием дикого величия. Старая Панагия не имеет силы, содержащей порядок быта во дворе. Уже пора, огонь гаснет… Для огня она подбирает ломкие стебли, тонкий сухой хворост, тащит рассыпавшиеся доски, трухлявые колья. Маленьким ведёрком наполняет большой казан водой.
— Соль ещё нужна, нужен запас соли — думает она.— Снова Герасиму докучать, надо чтобы купил…
Она наклоняется и охает:- от колющей тяжести спины, от скованной усталости изработанных жил, что медленно тащат старую в ближайший ни опустевший двор Герасима Радушко. Баба Панагия идёт вслед за солнцем, что давно оторвалось от венценосного кургана, плывёт по небу, оживляет другие края. Она присела на колени, перевалилась через смятый плетень, доползла до самовзращённых вишен ухватилась за ствол и шумно выпрямила, неразгибающиеся ноги… Перебирая гибкую лозу тереса и зайбеля, она волочилась меж низкорослых виноградников в сторону соседей откуда пахло свежевыпеченным хлебом.
— Надо напомнить Герасиму обруч в ступе стянуть, скоро пшеницу не в чем будет толочь, без ни какого, хлеба останусь. Пшеницу беречь надо, а вино для кукурузы хватит, сколько смогла столько намяла… - думает она
— Что ты там бормочешь соседка? – улыбалась, издалека Герасимиха.
Она сидела на лощеной доске вбитой поверх старого пня – хоть мы и повздорили с тобой на неделе, из-за козы, что бы холера её побрала, всё же родственница. Старая Панагия тяжело добралась до замшелого млинного камня.
— О о о х… нас столько осталось что все мы родня. И день сегодня хороший, а в нём трудно вошла, давит всё как то…
— Так годы, что ты хочешь, мы твоих лет не доживем, видишь какое время пришло?.. Ильюха рассказывал - в городах всех стариков одиноких морят, жилья не хватает; Мы ещё живем у нас вон, сколько домов пустует и некому не нужны.
— Слышала, мотоциклетка бренчала, думаю Ильюша приезжал, дай думаю, пойду, попрошу…
— Жалуешься, что глуха, а все чуешь.
— Чую, когда не надо, уток крали не учуяла ни кого…
— Ну и хорошо, что не учуяла, а то бы прибили.
— Холера сними с теми качками – забот меньше. Хлеб печешь?
— Пеку,— Герасимиха вытрусила руки,— только вот из печи вынула, накрыла холстом – хай ниву, проведает свою…
Старая гостья уселась боком на заросший мхом жерновой камень, вытянула уставшие сморщенные ноги, и беспомощными глазами смотрела на низкий столик, - откуда из-под полотна дышало тепло постоянного достатка.
— Испечет мама хлеб, нас девять детей и взрослых пятеро. Печка хлеба на день хватала – как набросимся, ломаем ржаные буханки ломти ещё парят – с брынзой, орехами толчеными или просто макаем в олию с красным перцем. Аппетит неудержимый, откуда хватать будет хлеб. Так дядя, что сделал, сбил под стрехой шкафчик напротив дневного солнца и горячий хлеб из печки в шкаф тот, а вечером на чердак в камору дощатую – что бы сох быстрее. Так и делали, свежие на усушку, а нам чёрствый, что бы ели меньше. Были годы, и не хватало, единолично тогда работали - неурожай – бедность. Старший брат Федор – тот, что бухгалтером работал в колхозе, ты помнишь, как он иногда, дьявольщину любил напускать. Работали – на половину, на десятинах, солнца еще нет, мы кукурузу сапаем или там ещё чего-то. Садимся обедать – мама кувшины с едой при себе держит, сама насыпает, иначе Федор сморкнется в кувшин с фасолью или в кашу, мы уже брезгаем, пищим – вот он вволю тогда наестся, что ему бедному делать уже жених считай, а столько ртов в семье. Или бывало …
— Шдравштвуй шошедка вшё шляешя по хутору — перебил бабу Панагию, шепелявым говором, подошедший Герасим. Он сбросил с плеча набитый люцерной мешок, повесил косу на рассоху шелковицы, уселся на камень рядом с шляющейся соседкой и по - родственному обнял.
— Говорил только, что ш Ваней Иоргевым обещал, как начнут, кукуружу и подшолнечник, нам в первую очередь по бункеру завезут – готовь вино Пелагея Петровна шемечки шелкать будем.
Герасим вытянул ноги и принялся выщипывать из штанин прилипшие бодяки.
— С моими двумя зубами – только семечки щелкать – засмеялась двумя зубами Пелагея Петровна.
— Ты лучше с Илюшей поговори – пусть семечки на масло смелет; у меня ещё прошлогодняя осталась, мыши выгрызут до края, их столько, что моя кошка до лени упиталась.
— Шделаем, вшё шделаем не переживай и шмелим, и шобьём, и бочку полную пробьём, и на швадьбе внука потанцуем – говорят теперь точно венчание будет.
— Мой  танец знаешь где – воон там… Она ухватилась за ветку и охая, замедленно привстала.
— Куда засуетилась — остановила её Герасимиха — сейчас пампушки из печи достану - покушаем тёплые, и хлеба свежего возьмёшь, слава богу всё хватает…
Баба Панагия перекрестилась принимая тёплую плетёнку, поцеловала, - нечего жаловаться, сказала она, паска, каравай едим. А в голод что было – в 47 год хозяина моего, забрали на шахты, после войны – Донбасс! Вы не помните его…
— Кого  это не помню? — Герасим поставил штоф с ракией на столик — дядько Вашиля не помню, ты што шошедка?! Плотный такой человек у него верхняя губа перебита, с шрамом в ушыах ходил. Он нам лыжи мастерил иш клёпок бочковых. Какие тогда огромные шнега выпадали, дома шугробами жанашило, кто первый выбиралша отгребал жавееных.
— Аааа… забылася . ты с моим Иваном ровесник. Да хозяин добрый был, мог сладить всякую житейскую вещь. На Донбассе, говорили с вдовой жил, а кто из наших, тогда не женихался там. Что им бедным было делать на чужой стороне, а так, и постиран, и заштопан всё же легче когда женщина рядом суетится. И голода там не было. А тут лысый хрущ нам устроил – чтоб холера его забрала. Как мы, время то страшное пережили… Сколько селений обошла с детьми - хоть бы сохранить их. Хорошо у меня алтыны были – отец с войны привёз, - приданное. Они спасли нас от опухания. Столько людей не выжило. А, что у нас разве Пиперковы сёстры не испекли в печи свою маму…, тоже поумерали. Ужасное время. Мы сусликами спасались, весной тащим воду со старшими - норки заливаем, смотрим - вылазит крапчатый – весь мокрый, палкой по ушам и в ведро, наловим десяток облупим, почистим – отмочу в солёной воде отобью и в печку как порозовеют, запекутся, разделю поровну всем, съедали с косточками, словно цыплят, только хруст во рту слышен короткий. Весной, растительность пошла, легче стало. Как сейчас помню, в одном селе прибрежном, зашли во двор – там видно справляли, праздновали что-то, люди сытые такие с бородами - старики вроде все. За длинным столом сидят люльками дымят, на столе всего хватает – наработали. Собака на привязи лежит, не лает – видно тоже наелась, рядом ведро с отходами. Хозяйке, предлагаю то, что в сундуке отобрала – полотенца, тканину, другое ещё: «ради бога», говорю, «дети с голода пропадают, возьми за что ни будь»… А она : «знаю я твоего бога, и барахло твоё, мне и даром не надо – вот, говорит, в ведре помой собака не хочет, если голодные пусть едят». Я детей увела, глаза слезами наполнились...
Баба Панагия достала платок и вытерла слёзы полувековой давности.
— Коммунизма пропала, - закончилась, теперь эта, как её, когда точка работала, всё время про неё говорили…
— Нежалежношть — подсказал Герасим.
— Да нет, по - другому… которая …,
— Баба Панагия уставилась на свои фиолетовые ноги, - перистрёка,- чтоб холера её забрала вместе с ним …
— Так перештройка, тоже закончилась.
— Уже? — удивилась старая, когда начиналась, говорили, ещё одна победа будет …
— О!.. сказала Победа и вспомнила,- где сейчас Филипп Мотоман у него машина такая была, что ни би то, золото выкопал в кургане, пчёл ещё держал - много ульев было. Неслышно ничего?
— Нема  Филиппа - уехал и умер. Нема!.. Прокоп добрийше знает, что сталось.
— Нема? А такой наодеколоненный всегда ходил, в шляпе с медалями на костюме, прямо как начальник партийный.
—Когда жинка – Паша померла он в Болграде дом купил, пока жив был, пчёлы тут стояли. После приехали на грузовике, в один вечер всё вывезли. У него в Болграде в одно время Дора жила – родичка наша.
— У нас Доры не было. Какая ?..
— С Каланчака, знаешь, забыла, вдова жинка, ий чоловика трактор переийхав. Добра хозяйка, невестка незахотила ии, – дура.
— Дора за ним так хорошо доглядала, в хате прибрано, чисто, наготовлено, а он всё время недовольный ходил, наряженный, на машине катается, приезжал за пчёлами ухаживать с молодой, и за ней тоже ухажуе. Я питаю, «как  Филипп там Дора,  чого она не приезжает?» А он каже : «выпроводив я её в Каланчак на шо мени баба я соби з коротенькою спидницею взял». И шо ты думаешь, та з тою коротенькою спидницею дозналась про золото, из коханцем своим давай его пытать – де то золото?  Нибито сказал что прячет где-то…, не знаю шо там було – задушили они его, нибито судили их, потим отпустили; може и невиноваты…
— Ешли жолото ешть – конешно невиноваты — заключил Герасим – прижимая ногой косьё, он правил брусом косу и поглядывал на давно теплеющий наполненный штоф.
Баба Панагия снова опустилась на жерновой камень – перекрестила парящую макитру, просила успокоить души всех близких, всех знаемых и незнаемых, молила прощения за длинные годы, что на земле задержалась; поблагодарила за всё и твёрдыми дёснами зажевала мягкие сдобренные  сметаной заливкой - пампушки.
— Я, всегда говорила, что спечёт Оля – ни у кого на хуторе так не получится и паска у неё всегда самая лучшая. А оо…ох…ох… оох – заседелася, там огонь мой погас, баба Панагия ухватила нависающую ветку.
— Да пошиди ишшо, куда зашпешила.
— Там козы, чтоб им повылазило, опять куда-то полезут. Забыла зачем приходила старая, обратно к своему очагу двинулась – провалилась мыслями в безвозвратные дни жизни. Она благодарность, забыла сказать – развернулась – пропали все, скрылся за порослью дом Герасима. Выцветшая, тёмная одежда, слилась с пожухлыми стеблями высоких сорняков. вётлами, одичавшей лозой в заброшенных огородах. В забытьи она здоровалась вслух с когда-то существовавшими соседями, извинялась за упорство своих лет, что приучили жить без постоянной скорби по бывшим людям. Превозмогая нуждой усталость выработанных суставов, она перевалила последнюю огорожу с широкой прорехой, нарвала полынь, наломала ореховые ветви, – утопила их в тёплой воде чана и заготовленным хворостом принялась оживлять в тлеющем жару прежний огонь. Отгоняя рукой дым она устало мигала измученными далёкими глазами, коря себя за потерю ощущения времени, и уже не отходила от очага пока парящая вода не заиграла клокочущими пузырями. Для накрытия кадушки баба Панагия приготовила потрёпанную старую клеёнку, ветхую шинель; набрала черпаком неполное ведро зелёного кипятка, поднесла, прислонила мятый цинк к покоробившимся торцам тутовых клёпок и придерживая тряпкой горячее дно, усилиями привычки напрягла давно утомлённые мышцы. Разыгравшаяся от безделья курица, прячась от петуха, заскочила под навес, ударилась куриными мозгами о подол хозяйки и порхнула прятаться под ясли хлева… Ведро зашаталось, раздвоившаяся струя гадкого кипятка пахуче ударила по дну кадцы и залила прильнувшую к обручу голень ошпаривая до самой ступни старую ногу. Баба Панагия, исчерпанным соображением отбросила ведро с остатком запарки, обнаружила досадный обжиг кожи , что больно терзал выработанную ногу, заставляя бессильные годы криком возмутится на неудачу.
— Ах ты, гадина проклятая — закричала она в ужасе от проваленной работы и за окончательно настигшее бессилие. Переставшая упираться нога опрокинула её тело на землю.
Запрессованные суставы хрустнули от падения и от сотрясения старых лет. Она, снова оглушила беду вынужденным криком. Козы  повернули бордовые морды в сторону парящего двора, проблеяли на всякий случай и снова опустили рога в свекловичный самосев. Сдаётся, тётка Панагия гукала, сказала Герасимиха услышав отчаявшийся необычный голос только гостившей соседки.
— На коож гневитша - решил Герасим, вслушиваясь в дымный ветерок, ничего не расслышал и продолжил клепать мотыгу.
А, сквозь  усохшие перестарки невозделанных дворов, и промежутки звенящей бабки, отчётливо стонал зовущий крик.
— И впрямь жов доношится - расслышал крик Герасим. Он отложил в сторону инструмент, убрал из штанины пропущенный липкий колос осота и по заросшей сорняками тропинке заспешил в Панагиин двор.

 

 

 

 

 

                                                                            III. В гостях


Узким, с исцарапанными стенами, арочным проходом, Мотя и Любо вошли в пропавший двор. Свалившийся без надобности вечерний туман, мутил очертания сгорбленных строений в неосвещённой площади, с затерявшимися измерениями. Темень вдалбливала в землю нелепо прилипшие к высоким глухим стенам невзрачные пятна пристроек. Непонятно... Вот - вот стукнешься в омерзительно серую кляксу, или пропадёшь в матовую глубь старого двора.
— Сколько помню, на Молдаванке всегда в парадных травит газ,— сказал уверенно шедший впереди Мотя, он скрёб подошвами бывалость, в здешних парадных.
Когда они вошли в тускло освещённый коммунальный коридор с крысиными дырами в полу, от которых вечно несёт сырой мерзостью, Мотя прислонился спиной к потрескавшейся, обшарпанной, дерматиновой обивке по широкой двери, и брыкнул тупым каблуком череду глухих ударов.
— Заходиии,… открыто,— рассыпался изнутри глухой, протяжный, недовольный голос.
— Дома, скотиняка! — Мотя лукаво моргнул прищуренными глазами. Перекошенное дверное полотно противно проскрипело по исцарапанной в полу дуге.
— А я, что сказал — крикнул кому-то в комнате всё тот же обрадовавшийся своей догадливости, жующий голос – это только Мотя может так нагло тарабанить.
— Так ты Лёша не один! — заключил Мотя; он бросил на комод свёрток и с любопытством рванул в комнату, не замечая здоровающуюся короткую руку вышедшего навстречу человека. Рука, не высокого с выступающим животом, длинноволосого, обросшего хозяина, повисла с лоснящейся от жира обидой, пухленькие пальчики загнулись вопросительными крючками, пока второй гость не обнял их жилистой ладонью. На коротком диване, за низким журнальным столиком, в задымленной просторной комнате широко сидели похожие на две живые куклы, очень накрашенные девицы, - одна с очень чёрными волосами и другая отбеленная до синевы. Напротив, из кресла, с застывшей хмельной улыбкой, смотрел холённый серебристый красавец. Его большие серые усы свисали, словно уносимая котом - задавленная крыса.
— Руслан Корень — представил сидевшего в кресле, Мотя,— сборщик жень-шеня, владелец единственной в Одессе панцуйки, и ещё дизайнер балаганов. А это, сам Алексей Калаврий — он ткнул хозяина в пухлый животик, шлёпнул по щеке, и добавил — скотобаза!
Калаврий громко рассмеялся:
— Где тебя, шельма носит, знаешь когда приходить…— Куклы, не меняя вольные позы оголенных ног, сквозь толщу туши на веках оценивали гостей. Хозяин, усадил Любо на своём стуле, сам потеснив девиц, вместился на диван, Моте же он указал на сломанную тумбочку – промычал — обойдёёёшшься!..
Мотя же, не стал загромождать комнату излишеством самого себя, он сгорнул с широкого, старинного подоконника всякое барахло, поджал ноги, и забрался в глубокую, тускло освещённую нишу.
— Осторожно! — рявкнул недовольный Лёша — не разбей мне стёкла, места другого нет, что ли?.. Я тебе не Моня Сатановский, чтобы за три секунды рамы перестеклить.
— Так вы , скотиняки, смотрю конину пьёте, бормотуху марочную, копчения всякого набрали, что за праздник отмечайте?
— Тебя не спросили! Говорят – садись и лопай… Вопросы, потом ставить будешь.
— Есть не хочу – я чай буду…
— Нет чая! – Пей что есть, закончился чай! Тебе как всегда не везёт. Сахар есть, а чая нет! Заварка в чайничке промытая, - как тебе сойдёт, - не барин.
Мотя сошёл с подоконника:
— Сахар, видишь ли, есть… чай с сахаром – тёплое ситро,— бубнил он, отчитывая привычку Лёши, и пошёл на кухню ставить чайник.
Мотя перемыл там все кружки, поцарапал солью почерневший фаянс заварника, развернул принесенный свёрток - раскрыл пачку индийского чая, половину запарил, дал отстояться; себе налил не размешивая, остальным кипяток добавил, загрузил изгрызанный разнос – чаем с печениями, и как человек усвоивший манер ресторанных разносчиц, изысканно внёс его в комнату.
— Да!.. А чаёк, вообще-то не помешает… — Лёша приглашал всех брать чашки, поглаживая накормленный  живот, он выхватил самую большую кружку, - звучно с воздухом протяжно втянул коричневый кипяток, причмокнул, и с громким удовольствием длинно проохал — Ооо…у ааа! —Поймал не определившийся взгляд остальных и сказал себе:
— охота горяченьким, - животик побаловать. Как это ты, старик, умеешь из старой заварки выжимать, сколько раз доливаю – не получается.
— Вот видишь! — поддержал Лёшин восторг из подоконника Мотя,— а ты говоришь марочный коньяк… Да…, и ещё, вы лучше попробуйте настоящий американский джин. Мотя снова посуетился, он принёс из кухни красивую заморскую бутылку, вытянутыми руками осмотрел под люстрой и нежно положил на столик.
…Как-то, Валя приносила, оставленные в ресторанных углах непривычные пустые бутылки. Чтобы, согласовать желание Любо идти смотреть берлогу с содержанием, Мотя подчистил запыленную в кладовке чужую бутылку, и слил в неё все недопитые остатки из советской тары: - ликёр, выветрившиеся шампанское, водку, кальвадос, крепляк, - самогона долил, что Валя для компресса держит - подкрасил ежевичным соком, немного кофе насыпал и для полного заполнения красоты, настоящего коньяка добавил. Закупорил неплотной пробкой, залил сургучом…
— Вот это вещь! Ну, ты старый даёшь! — Лёша с опаской поднял гостинец, чтобы все разглядели нарисованного ковбоя и увидели, какие у него друзья есть. Он ещё, что-то хотел выразить, но не хватило нужных переживанию чувств. Поискал их в глазах Руслана, посмотрел в глубине длинных женских ресниц, - нашёл положенный блеск и растроганно стукнул запрещённым ввозом по спрессованным вологодским опилкам.
— Сейчас откроем! — Мотя присоединился к восхищению остальных. Не стоит!.. Потом!.. Не надо! — Запротестовали все, но Мотя уже сбивал с горлышка сургуч – наплавленный из обломков почтового штемпеля; незаметно убрал вытащенную карманным ножиком пробку и разлил всем пахучий американский напиток.
— Ну… чтобы всегда такое лилось, — высказал пожелание Лёша, жалко, старичок, что  не можешь выпить с нами такую прелесть.
Лёша задрал бороду в люстру, и вылил всю наполненную рюмку внутри щетины заросшего лица; с зажмуренными поднятыми глазами он простоял больше минуты…
— Да… это вещь!..— Заключил он, облизывая зубы. Наши, - такое делать не умеют!
Девицы, накрашенными губами поддержали Лёшино восхищение. На длинном горлышке бутылки Юля ощупала шоколадные наплывы сургуча, Лиза гладила наклеенные неровности коня и великолепие ковбоя. Прокашлявшейся Корень, тоже изобразил некое удовольствие ярким краскам рисунка, - очень вкусные впечатления. Мотя пил чай с печеньем вприкуску, как в купейном вагоне - из стакана с подстаканником; временами поглядывал, с лукавой ухмылкой, на плохо освещённую улицу.
— Винишко, тоже неплохо идёт с мясцом и колбаской - сказал низким голосом третий художник, который не был представлен, и сидел до того молча, что удивил Любо своим появлением возле шкафа.
— Вот, именно, Соколик, - когда вино настоящее, а не ваш пикет наспиртованный, спроси у Любомира, какие в буджакских погребах бочки сезонные поставлены.
— Да, бочковые вина у них хорошие, Валька, твоя – угощала, давно правда, – домашнее винцо, очень даже мгновение озорное. Теперь, я понял. Любомир – жены твоей брат.
Лёша поднялся:
— Очень рад, от Вали я знаю, что у неё  младший  брат, приятно познакомиться — он протянул руку…
— Лёша ты, уже знакомился — напомнил из оконной ниши Мотя.
— Тебя не спросили?!.— Хозяин с радушной улыбкой жал широкую ладонь привставшему гостю — Алексей Калаврий – художник – гримёр, ещё пейзажи рисую - акварелью, могу портреты… Руслан и Юра мои коллеги; девочек зовут – Лиза, и Юля. Лиза,— он указал на сидевшую рядом с ним, черноволосую — это то, что я искал всю жизнь! Это тот самый ангел…
— С каких это пор, маляра стали художниками? — Лёшу перебили из подоконника.
Юра Соколик с недоумевающей серьёзностью ужал скулы, он приподнялся, вытянулся в направление окна, и расслабился, сел, снова прислонился к шкафу. Застыл. Свисающие, пышные усы Кореня живо зашевелились:
— Ты, Мотя неправ, перед тобой самые настоящие творческие художники – нераскрывшиеся, из-за смены строя.
— А я, говорю - маляра и красколяпы.— Мотя елозил по крашеному дереву,— художники пишут картины, а вы сперва писали тому строю – Слава КПСС - этому теперь, - ларёчки латиницей разрисовываете.
— Не вижу в этом ничего плохого, съязвила Лёшина находка, главное чтобы сармак падал. Отбеленная Юля отвлечённо листала лощёный журнал, временами вытряхивала пепел сигареты в засохшие томаты, коряво вспоротой консервной банки и, между прочим, Лизу поддерживала.
— Что там такое интересное пишут — поддел отбеленную, Мотя - мне не видно .
— Вам оттуда неинтересно будет, решила Юля, не отрываясь от интересного; сама смяла сигарету в жестяную пепельницу,- расстроилась от увиденного в журнале лоска.
— Как у вас урожай в этом году, как вино, много ли получилось — обратился к гостю, Алексей, желая быть широким в познаниях села. Любо неопределённо молчал…
— Он с другого края приехал, в Казахстане служил, ответил вместо  Любо, - шурин, нам квартиру надо найти. Кстати, что за пьянка,- художник Калаврий, - картину продали или вы на Соборке уже новый собор расписываете?
— Собор ещё не отстроили, оживился рассудительный Корень,- расписывать пока нечего, а Мотя прав, Алик, есть смысл предварительно подвязаться под это дело.
— Картину продал!.. я картины для себя рисую, — Лёша прикрикнул на Мотю, — Где ты живёшь? что не знаешь! - Стёпка Кичик – колбасный цех на Слоботке открыл. Человеку печать, левая нужна. Вот мы – сделали, и сделали, скажу тебе чётко, понимаем, тоже люди.— Голым коленом Лиза, толкнула Лёшу. — Понимаем, что Кичику надо как-то этих, выползших налоговиков – дурить, а то попробуй, их всех прокорми. Я тоже человек…
— Вас прокормить как то, проще?..
Лёша промолчал, он толсто отрезал себе золотящуюся, притягательную корейку, приложил тонкий кусок почерёвка, высоко поднял двумя пальчиками и опустил в рот; разжёвывая, снова подтвердил,
— Я тоже человек… Напрасно не пробуете, — говорил он, ещё кому-то, настоящая прелесть, и принялся по кругу вновь, увлечённо распробовать - мясной рулет, домашнюю колбасу, кровяную колбасу; обглодал закопчённое ребро…
— О –оо! А как я обожаю вот эту вот вещицу — он указал на красное, закопчённое с косточкой мясо — челагач  называется – сущее объедение.
Лёша наклонился, к  заскучавшему Любо, заглядывая ему в глаза, с очень, конкретной смазанной жиром улыбкой настоял:
— Бери, ешь, такая вкуснятина - только у Кичика – это не мясокомбинатовская новодокторская из дохлых лошадей, гороха и картонной бумаги, - это тебе отборное обогащение желания. Стёпка только фруктовыми породами коптит, - не трухлявыми ящиками из-под гнилых помидор. Ты понял, каких друзей надо иметь!
Лёша снова принялся обогащать своё желание; приговаривал:
— Да, Стёпчику мы ни в чём не откажем, сделаем, пусть только скажет, — скажи Русик!
Руслан одобрительно дунул в пушнину под носом:
– Надо Алик предложить ему дизайн всего дома сделать, а то комнат уйма, и все безликие.
— А, что он там, на Слоботке имеет? — оживился Мотя — Старый обитель знаю, - есть и новый?..
— Ты нас возьми, мы тебе покажем — хитрая ухмылка распрямила крысиные усы Кореня.— В сауну заодно, напросимся, там такая массажистка… Упасть можно!
— Да,— согласился Лёша, разглядывая кожуру колбасных остатков – сходить к Кичику, дело святое, от него точно с пустыми руками не уйдёшь. Тот дело своё знает. А я его знаю – огогоо!.. Самый первый из всех; как только он начинал дела делать, через Валю знаю… Скажу вам откровенно, - при коммунизме тоже были времена!
Мотя слез с подоконника
— Ладно,— сказал он всем,— мы погнали гусей,…мне Вальку с ресторана забирать надо.
— Вальку с ресторана…— повторил Лёша,— так зачем ты приходил?
— А, что у тебя нельзя чай попить?
— Пей, сколько угодно, тем более, убойно завариваешь, но я знаю, что просто так не заходишь.
— Так ты, же скотиняка женился, я думал у тебя перекантоваться можно.
— Тебя что, из дому выгнали?..
— Любо надо, а не мне!
— Пусть остаётся, что места не найдём, тем более вижу парень - щедрый, бывалый…
— Как это ты видишь?..
— Просвещённо, я же специалист – физиогномика моя профессия. Художник - гримёр должен по внешности видеть образ изнутри, нащупать психодиагностику человека. Потому, что я тоже человек… Между прочим, когда на киностудии нашей, работал я многих известных актёров гримировал. Не могу сразу вспомнить фамилию ... заслуженный такой артист, так вот Любомир, очень на него смахивает.
— И сколько, на киностудии продержался гримёр Калаврий?
— Сколько надо! Все три года отработал. Евстегнеева гримировал – какая это лапочка, очень обаятельный человек, с ним работать прямо удовольствие. А Самойлов, мне не понравился, - высокомерный. «Скажи мне»,– говорит – «сколько в Одессе улиц Чапаева?» Одна говорю! – Сколько может быть?! А он мне – «какой же ты одессит, если не знаешь, что в Одессе три улицы Чапаева».— Потом пристал – «где улица Уютная расположена?» … Теперь что! - Если я одессит – обязан все улицы знать! Помню, когда «Короткие встречи» делали, – Кира этот фильм снимала – так Высоцкий просил, что бы с ним только я работал. Он мне даже песню одну посвятил, я соавтор этой песни. А как было, мы в Красных Окнах съёмки проводили, горничная одна в гостинице, где мы жили, Аня – хорошая женщина такая, простая, - что ты хочешь сельская баба. Так она меня всё время спрашивала: «Когда Высоцкий будет?» А он так, прилетит на пару дней из Москвы, отснимется и обратно в Москву. Как-то получалось, не попадал на её смену. И вот, отсняли в Окнах всё, что надо – уезжаем; она себе, Аня эта прибирает, а меня угостили – я шоколад не очень то…
— Мне теперь отдавать будешь, — сказала Лиза.
Лёша расцвёл удовольствием, бородатым лицом упёрся в её щеку.
— Дай, думаю - женщине благодарность сделаю. Вот Анечка, говорю, тебе – плиточка… В это время, как раз Высоцкий со своего номера выходит, с чемоданчиком, - тоже собрался и на меня, как-то так серьёзно, аж прикрикнул: «Что, ты Лёха», - он меня так звал – «балуешь их Лёха», –говорит,– «этих горничных, они же умеют только чужие постели вытряхивать, номера все обнюхивают, роются вечно не в своём белье». А Аня та, уже руку протянула за угощение… и помрачнела выражением. Да и мне стало неудобно. Глаза у неё налились, засмущалась, шоколад не взяла, - наверх по лестнице  убежала. Он мне, значит: «Вот, эти порченные пододеяльные прислужницы, они мне так надоели, - назойливые все подряд». Володя !.. – говорю ,- ну что ты сравниваешь с Москвой, там народ испорченный, тут сельские люди - они везут, что имеют… А он, - «Да ну тебя, защитник селянского сословия»…
— Потом, где то через месяц, мы съёмки уже в Одессе продолжали. Я собрал деньги у всех, кто у него одалживал, сам тоже должен был. Он улетал, ему тут же выплачивали, а нам конец месяца ждать. Он такой, когда при деньгах – раздавал, всем кто просит. Приезжал всегда пустой, я это знаю. Вот, говорю Володя – деньги. А он: «Какие деньги?.. Зачем деньги?» Что не помнишь!? Сам же одалживал!.. «Ааа… - ну давай – и так небрежно мне четвертак оставляет– Сбегай,–говорит,– за коньяком - смотри только, чтобы Муратова не усекла». Я бежать, он мне:
— Стой! Ты, Лёха соавтор песни новой – «Два – Я» называется.
— Значит – Он! и Я! Зашли в номер, он для меня её спел.
— Первое исполнение нашей песни,— говорит — тебе Алексей посвящаю. Вот такой,— говорит,— я – что-нибудь, скажу не по делу, невпопад, - как тогда в гостинице, потом жалею…
— Да, Лёха коли с Высоцким на брудершафт пил, ты тоже человек… Ну а мне за Валькой пора.
Мотя показал головой, что уходит, мотнул рукой всем привет и проскрипел перекошенной дверью по протёртой в полу дуге. На улице поздни вечер отдавал, насыщенной остывшей влагой, пахло прохладой моря. Что бы, не терять градусы внутреннего тепла, Любо приподнял воротник кожаной куртки, завершил очертания деловой бесполезности в ночи города.
— Поедем в гараж, перебортирую запаску и потом в «Морской ветер» — сказал Мотя.
Любо до автомобиля не дошёл, он остановился и посмотрел в мерцающую даль улицы, откуда недавно поднялся.
— Всё-таки, Матвейч, я прогуляюсь, зайду Кичика проведаю…
— Поздно уже, давай завтра подъедем.
— Я знаю Кичика, у него нет позднего времени, а меня тема давняя тревожит.
Любо не спеша, направился вниз по наклонной брусчатой мостовой. Тройка милицейского наряда с рациями через плечо, лениво плевались подсолнечной шелухой, прохаживались вдоль ряда ящиков застеленных газетами – чтобы быть прилавком личного товара ёжившихся женщин разного возраста и одного старого деда. Все зазывали поздних прохожих купить: «…рачки, сигареты, яблоки, тараньку, семечки, грецкие орехи… Берите пиво, водку, горячие пирожки…» – предлагали, откупившиеся от милиции принуждённые торговки,- то, что не трогало Любо, но видно круглосуточно нуждалась - конечная остановка двух трамвайных круглоцифровых маршрутов, и ещё милицейские сержанты, унюхивающие подвыпивших граждан с денежным остатком в кармане. С видом, человека у которого нет иного намерения, кроме  как пересечь ширину самой низкой улицы города, Любо перебрался, в серебристую Слоботку. Вышагивая каменное спокойствие седых кварталов, соображением бродячей бездомной собаки он учуял сырость старой бани, и духоту горелого мяса. За высокой оградой знакомого двора светился дом новой, удобной архитектуры. Любо провёл ладонью по небритому, впалому обличию. Щетина угасшего самолюбия колола затерявшуюся значимость прошлых лет.
— Зачем мне годы, не наполненные событиями страсти,— подумал Любо,— надо вытянуть из глубины своё предрасположение.— Он не отпускал кнопку звонка, пока изнутри не услышали чужое наличие.
Художник прав, Кичик стал человеком – он разросся ободом, и убыл ростом, по волосам темени прошёлся судьбооборотный лущильник. Кичик держит руку Любо вяло, расслабленной ладонью, кажется, он озабочен настоящим, и равнодушен к совместным годам изначальной жизни. Он, кажется, рад видеть только то, что состоялось с успехом. Уносимая высота потолков, веселящая длина штор в больших окнах, треск сырых поленьев в топливнике углового камина, тусклый свет, и тайное поползновение лучевого тепла по мягким плотным коврам - холодили чужой устроенностью. Ещё, вдруг вынырнула Грация с наполненными лекалами с разносом на оголенном плечике, затрусила диким предпочтением, неожиданно улыбнулась опечаленным глазам Любо, поймала давящий взгляд отяготивший её наличие молчаливой неловкостью; с усилием удержала разгруженную, позолоченную пластину и растворилась, исчезла оставив в глазах Любо свои лекала и улыбку. Скрывая явную похоть, он направил в портал камина покрасневшие, словно от сварочной дуги - глаза. Камин горел упущенным содержанием. От излишества в чужом доме спина дрогла крапивой исхлёстанная. Тяжесть собственной несобранности сдавливала виски.
— Пантюша, мне нужна половина нашего давнего остатка, - сказал Любо, желая освободиться от скованности своих мыслей.
— Вижу, как ты укатил соображениями в тупик — Кичик, врезал металл специального штопора в рыхлую древесину бутылочной пробки, лениво, с перерывами, напрягал лоб — закупоренную посуду открываю лично, пояснил он, – люблю, когда чмокают.
— Пусть чмокают, Пантюша – заросшие скулы Любо заиграли категорично, - я не в том настроении, когда нужно забывать прерванные сроком намерения!
Прикусывая постоянно влажные, чмокающие подобно пробкам губы, Кичик наполнил винные бокалы кровяным вином:
— Я вот что, для начала, хочу предложить тебе хорошую работу…
— Невозможно! Нет хорошей работы, чтобы не была занята. Совсем чужой человек тоже хотел дать хорошее начало, но мне скучно в пустоте чужого дела. Ты знаешь, что я ни на кого не работаю. Где хорошо там обязательно кто-нибудь есть. Если войду в твоё дело, - куда мне тебя деть? А ты, вижу, Пантюша не ценишь моё усердие в общем начале!
Загрустивший Кичик заиграл крысиными зрачками, наклонился над бокалом вроде бы вину говорит:
— Когда я увидел, как ты постарел, подумал, что мыслями изменился, а ты всё тот же серый волчок, как в детстве, даже твои гречишные волосы серыми сделались.
— Ничего не поделаешь, приходится самому себе цену по определению ставить, тебя Пантюша, я тоже ценю, вернее, оцениваю,- как хорошую собаку, например, - тоже уважение!
Кичик долил остаток бутылки в пустой бокал Любо:
— Ладно тебе, давай выпьем, а то вижу, ты ещё и душой засох, тебе сухость свою распарить надо. У меня сауна натоплена…
— Если с той, что приносила… очень даже можно.
Кичик вобрал мокрые губы в глубину рта, сделал усилия гладко улыбнуться, посмотрел, на Любо сквозь томящийся наполненный объём бокала и сказал:
— Давай выпьем за здоровье!
Любо поставил вино на прозрачный столик:
— За здоровье пить не буду — сказал он — зачем мне здоровье, я им наполнен, мне мечты не хватает, за мечту выпить можно - её у меня нет, и постарел я, от отсутствия предстоящих событий.
Кичик принялся вытягивать новую чмокающую пробку. Любо наклонил ухо - над стеклом, казалось ему тоже интересно расслышать, как отторгнётся закупорка томящегося вина. За плотными портьерами убегала ещё одна ночь поздней осени. Одна голова думала – всё таки человек явление хищное, другая, находила в мыслях людей - травоядные рассуждения. Горлышко бутылки зазвенело…
— Как сейчас баба Панагия? — спросил Кичик, — знаю что ногу ошпарила. Заживает?
Любо надвинул  брови над пьяными глазами, он попытался состыковать сказанное со смыслом убегающей от него памяти…
— Ты как давно был у нас на хуторе? — Пантюша помешал ему уловить детство.
Расшатанные вином извилины мозгов переплелись с тупым восприятием ускользающего от него времени. Любо закрыл глаза, чтобы увидеть даль хуторской юности. С тех пор как забрали в Армию, он на хутор не возвращался.
— Родичей на базаре повстречал, рассказывают - хутор обезлюдел, никого не осталось. Я тоже лет пятнадцать там не был, кому нужна пустота…
Любо видел перед собой, говорящие, потное лицо Кичика. Дом шатался…. Вялым, замедленным движениям он поднялся и ощутил, как вино устало взбрадило осевшую от родового безразличия кровь. Перебарывая, мрачный пульс вен, он напряг ослабевшие мышцы, чтобы распорядиться телом. Остатком необходимой мысли пожурил томящуюся в организме волю, вышел на улицу и направился искать выход своему забредшему в тупик началу.

 

 

 

 

 

                                                                                IV. Возвращение


Покрытые утренним инеем - ветви деревьев, сморщенные чётки зелёных кистей софоры, длинные крученые ленты гледичий, веера бобов акации, не свалившиеся дубовые жёлуди, вся отработавшая листва, жухлая трава, кустарники, зеленеющая озимь, недавняя пахота, вся даль и ширь бессарабской степи – отливали сединой осени. Длинные, поредевшие оголенные лесополосы расчертили видимую землю на уснувшие квадраты и трапеций. Далеко в низине скучало потерянное небом уснувшее облако. За ним в другой, скрытой низменной лощине, отмерянной тремя часами ходьбы от шипящей за спиной трассы, таились четыре десятка дворов хутора, откуда много лет назад, вызревшим человеком вышел Любо. В направление хутора, вдоль дубовой лесополосы виляла старая заросшая с лета дорога. Затоптанный мелкими копытами – типчак, чешуи осота, ползучий пырей, могильник – обезличили, не зарастающие прежде, накатанные колей грунтовой дороги. Одинокие следы, расчётливо уклонявшихся легковых колёс, смело вдавили высохшую траву и загадывали дышащую в хуторе жизнь. Дорога эта никогда не была людной, Любо ходил её много раз. Окрепшие стволы молодых дубочков, он помнил высаженными вдоль всей дороги тоненькими, свистящими нетерпеливой скукой, саженцами. Каждый раз, когда дорогу эту гладили грейдером, она становилась для него обновлённым всплеском противоречивых ожиданий. Теперь, отдыхающая тишина земли казалась ему чужой забытой далью; утомляла ослабленные колёсным транспортом, отвыкшие к длинной ходьбе, - ноги, Он едва только перевалил вторую горку изменившегося от усталости пути. Видимые с этого пригорка верхушки старых деревьев пропали в задремавшем позднем рассвете. Может степные колыхания холмистой земли поникли, деревьев уже нет… Всегда мощные, с грубыми впадинами и трещинами по слоистой коре, на огромных стволах, - они уползали корнями в надёжную влагу отдыхавшей веками низины; наращивали толщу - устоявшемуся чернозёму. Любо остановился, пытаясь вытянуть из всплывшей памяти далёкий взгляд, он напряг глаза, чтобы всё же уловить живую верхушку хутора... но выпрыгнувший заяц, пресёк его далёкие мысли. Упитанный озорник степи стал перед ним на дороге, выпрямился, навёл трусливые уши в сторону лесочка, откуда вынырнул, ударил длинными задними лапами – подскочил под пылью, и вытянутыми размеренными прыжками понёсся по вспаханному чернозёму. Отчаянно врезаясь в волнах вывернутого грунта, за ним бежала лисица. Оставляя длинный хвост, хитрая хищница тупо дразнила впалый живот по чужому полю. Никогда прежде Любо не замечал так близко, первоначальное столкновение движимой выживаемости природного обыкновения. Как и уморившаяся лисица, он понял, что взрыхленная земля испортила замкнутый порядок степи. Слившаяся мутная чернота дальней пахоты поглотила всплеск неожиданного переживания в начавшемся осеннем дне. Любо подумал сам завершить события, скрывшиеся вглубь поля…- нет, решил он, закапывающимся лапам лисы ни за что не догнать прыгучего русака, и… оставил даль самой разрешить живую игру дикого мира,- постепенно ускорил, выровнял усталые шаги. Молодые дубовые ряды приниженно уступали, пересекавшей их - давней, старой софоро–акациевой защитнице обдуваемой почвы. Подбирающееся зимнее солнцестояние, ужимало небесную дугу солнца, удалённые лучи расплавили серебро инея, и поздним теплом раздобрили осенний день. Любо снял куртку, уложил вдоль длинной сумки, и поменял плечо под широкой лямкой. Запоздалым, зеленоватым  блеском, - усохшие неугодия подбивали отчаянной новой травой. Неслышно, почему-то, хуторских собак; - спят, не чуют, что лисица бегает по околице…
— А, чего это я, вдруг на стороне заячьих волнений? — подумал Любо, оглядывая спящий простор.
Уснувшая тишина дышала памятью двадцатилетней давности, когда в цветущий майский месяц власть утянула юного Любо служить её интересам, увлекла далеко от родных мест; тогда он рад был слушать моторы, что стоят над трепетом чуждых помыслов. Неведомый мир оказался намного запутанней хуторского порядка – всегда держащегося на простоте коллективной жизни. Воо…н там, у плотины водоёма – крутились огромные крыльчатки ветряка, они наполняли водой металлическую башню на возвышенности. Смельчаки, забирались на длинный хвостовик ветряка, прыгали в водоём, опускаясь до илистого дна, выныривали с грязью в волосах и снова спешили подняться на ветряк. В летние школьные каникулы, мальчики выискивали среди засеянных полей, сытое выживание домашнему животному приплоду. Чтобы партийные «козлы» не унюхали потраву культуре, хлопчики прикрывали свои вылазки выпасом скота в буграх и в тутовой роще - высаженной для обязательного колхозного шелкопряда. На майдане большого соседнего села пустовала, упразднённая - оттепелью скудоумия, церковь - словно седой пастух возвышалась она над саманным стадом одноуровневых домов с серыми черепичными кровлями. Внутри, ото лба строгого ангела, с высоты расписанной сферы – свисала длинная цепь, удерживающая огромное паникадило. Перекрестившийся смельчак, вставал на приделанную в люстре доску; оттянутую к балкону цепь, два товарища толкали на противоположный балкон, где двое других ловили придуманные качели, и отправляли обратно… Такое непременное «крещение» проходил каждый, кто отваживался забраться под купол притаившейся веры. Ритуал захватывал, первичный страх рассеивался в огромной пустоте оставленной церкви; потом очередь выжидали, чтобы снова затаить дух и пронестись под образами запрещённой духовности. Любо даже ночевал в церкви, когда из дому убегал. В пыли нетронутыми лежали толстые с разукрашенным переплётом книги, в сундуках поповские одеяния. Везде: - иконы, кресты, подсвечники, украшения… Даже видные комсомольцы не решались уносить остаток сохранившейся религий. Накануне масленицы грозный голос по радиоточке предупреждал:- «Внимание! Внимание, – приближается старинный праздник – Масленица! Все кто будет жечь ритуальный огонь встряхивания блох и прочей нечисти - будет бескомпромиссно подвергнут штрафу в размере десять рублей - на новые деньги!»
Пацаны хутора уходили за виноградники, на большом пустыре; по обычаю давности, в праздничном костре они палили – камыш и жерди пастушьего шалаша, всю сухую траву заскирдованную сторожем виноградника, дощатую тару - уложенную под навес, сам навес, горбыли с ограды летнего загона, и ещё весь подобранный по округе хворост. К пасхе, с родительской зарплаты, кроме штрафа, вычли ещё - за порчу, и поджёг коллективного имущества. Строгие родители – вытряхнули хлыстами «остаток блох» в пятках… Зато, как высоко и долго горел скрытый огонь масленицы; как вдоволь напрыгались через пламя - пошмалили и чубы, и веки, и подошвы, а как усладились медовыми сотами на колхозной пасеке… Славно в тот год удалась - широкая масленица. Подтаявшие от безлюдья, видимые с высоты местности - хуторские дворы, ещё больше ужали надежду на возможный успех наступающего строя. Вынырнувшие из пульсирующих недр земного зарождения долгие чередования вольностей детства, усталый вид заснувшей, печальной земли произрастания, почему-то взбудоражили у Любо воспоминания о последнем дне хуторской юности - далёкого, светлого, и грустного  как сегодняшнее солнце. Заволоченный умаянными годами, тёплый майский день, обнажился с забытым волнением. …Вся низина цветущего селения дышит праздником. По длине заросшего просторного двора, на вбитые в землю ошкуренные кривые стойки сколочен непрерывный дощатый стол. С чередующиеся пестротой расстелены скатерти - собранные со всех домов, посуда вся - тоже сборная. Здесь праздник одного – веселье всех. Ещё с соседних сёл родственники съехались, пришли друзья. К обеду на жёлтом Зазике - музыканты подкатили: - аккордеон, кларнет, всегда узнаваемая гармошка - ручной работы бессарабского мастера Довженко. Долина мгновенно вместилась в клапана инструментов, барабан с латунными тарелками ударил по кровяным венам всей бессарабской наций; словно вызревшее вино, снятое с буджакской лозы, заползала мелодия в душах людей. Нетерпеливые ноги перемешивали веселье сердца с игрой тела разволнованные: - белым вином, красным вином, плясками - пиленицы, ойры, ючията, ещё играли хоро, танцевали вальс…
— Прогулка в саду!.. Прогулка в цветущем саду!.. Прогулка в райски цветущем саду… — кричали музыкантам ухватившиеся за руки девушки.
Плавная «прогулка» усмирила уставшие ноги…
Провожающие гости степенного возраста, почти не встают с накрытых домоткаными постилками скамейки. Они разговаривают о событиях их времени. Говорят на разных языках. С одного переходят на другой. Иногда повышают голос..., вот-вот вспыхнет ссора из-за недосказанности. Каждый начинает кричать по–своему, все на русском кричат, - слово примирению выуживают, чокаются полными стаканами и уже тихо продолжают разговор на языке случая. Любо, тоже говорит на трёх языках, они похожи, - он их за один принимает. Понимает ещё три других - молодёжные приколы выговаривает чётко. Вон в дальнем торце стола притаился друг Мироха, со своим родственником, о чём-то толкует…
— Дядько Михайло, есть дело — обращается на гагаузском, кучерявый подросток Мирон, чтобы поменьше знали чего он хочет.
Ездовой Михайло, восемь лет жил примаком в гагаузской семье, пока дом собственный обустраивал, - язык знает хорошо.
— Я запрягу твоих коней — говорит Мирон — припас немного зерна на гармане, пока все гуляют – перевезу.
— Нельзя, ты что, бригадир учует, – ты же знаешь какой коммуняка этот албанец.
— Да, ладно вам никто не учует, я и тебе завезу чувал гороха. Знаешь как, - лёха набирает вес от гороха…
— В другой раз! - Михайло кивает на веселье дня, - догадаться могут, куда ты уходил.
— Да откуда догадаются, свако Михайле, все же вином вставлены, им другого дела нет – как только догадываться, куда я уйду.
— Ну…, это же долго будет…
— Как долго?! Мирон из мокрого графина наполняет стакан, - пузырящимся вином:
— Не успеешь выпить, …а я уже буду здесь.
— Прямо таки, будешь… - давай, иди лучше потанцуй, воо…н Галька Дойкова, смотри какая девка… и бёдра… и груди… уу…х, был бы я молодым…
— Да успею, ты давай меня не заговаривай, мне мешки вывезти надо, ещё обнаружат; толку, что мучился – наполнял, прятал…
— А ты их высыпь обратно… - в другой раз увезёшь.
— Ты что!? – мозгами поехал… Мирон смотрит, жгучим чёрным взглядом в серые ещё не опьяневшие глаза ездового.
— Зайди во двор деда Сидора, там одиначка распряжена – гости, что из Каланчака приехали давно подвыпили… - ты меня понял…
— Да что, мне одиначка, я двенадцать мешков на ней не увезу.
— Огоо…гоу…- двенадцать! Это очень много… ты что, хочешь бестарку мне поломать. Нет, нет… даже и разговора, не может быть.
Мирон снова наполняет стакан:
— И зачем я тебе только сказал,— злится он на себя, знал бы,— что ты такой, без спроса запряг бы… Значит, - не дашь бестарку, я постромки порежу!..
— Порежешь!? А бригадир… Сельсовет…
— Что мне сельсовет?.. – думаешь, не видел, как ты у себя за хлевом воз суданки скинул. Возьму и заведу сейчас бригадира…
— Ладно, ладно…- заведёшь! А чего это, ты мне в прошлый раз красное вин  налил, теперь белое, - напоить хочешь? Ничего себе, упряжь он порежет…В общем, кони к колёсам повозки привязаны - суданку жуют; упряжь смотана, на штыре столба висит, рядом. Смотри, чтобы исправно всё было… Потом, когда распряжёшь, коням зерно насыплешь из своих мешков… - они у меня больше весны на траве одной.
— А то я, без тебя не знаю. Уставший хлопец выпрямляет отёрпшие в присядке ноги, вытряхивает мурашки, делает вид что идёт, по нужде… уходит не спеша.
— Мироха!.. Стой! – орёт Михайло,- аж кони через пять дворов вздрогнули оглушённые наслышанным окриком; музыканты переглянулись, с клапанов пальцы сняли, сжали меха, хоро рассыпалось. Что за непраздничный рёв?..
Мирон возвращается вприпрыжку, горячится, оглядывает всё гуляние и пихает ездового ногтями в грудь:
— Дуреешь! Что ты ещё надумал?!.
— Значит не один, а два чувала — ездовой выставляет два гнутых, заскорузлых пальца — мне и горох, и кукуруза нужны.
После смешивания вина речь его наставлений замедлилась:
— Не вздумай мешки оставлять в рундуке, кони порвать могут, пересытятся зерном - издохнут; на дворе тоже не ложи… лучше там у меня есть под навесом…
Мирон  не слышит, что под навесом, он уже за плетнями пропал…
Вокруг одноногого фронтовика деда Никифора Екобчак сидят степенные люди и не очень…
— Да… а! — рассуждает дед Никифор — Молодец! Леонид Брежнев, тысячу раз молодец, что за мир борется. Война - горе, страшное дело. Это же молодёжь, только жить начинают, - он показывает костылём в сторону Любо, которому вручают подарки: полотенца, рубашки, рубли… Музыканты приучено наигрывают песню - провожания.
— Это же дети ещё, — продолжает фронтовик — сколько наших таких вот, молодых скосила война, я ладно – мне за сорок было, когда забрали. Не дай бог, такое пережить…
— Не переживай, дед Никифор, сейчас не то время – у нас такая Армия, можно спокойно одну ногу на другую задрать, никак не сунутся — рассуждает набитый здоровьем, плотный, краснощёкий усач в тельняшке – из самого Измайла! Знает политику.
— Это точная правда, вот — отец показывает на поляну под старой сливой, — Афанасий может рассказать… Начко, иди сюда… Начко, — зовет отец.
Начко занят, кривляется, что-то молодым женщинам кумедное показывает. Все смеются под сливой, закатываются, а девушки особенно…
— Афанасий! — гукает племянника, уже серьёзней чичо Иван.
— Да подождите вы, тато — отнекивает Афанасия, с остатком смеха в щеках Валя,— что ты раскричался.
Седой Иван садится, решает сам рассказать:
— Служил Начко на вот этих, - шахтах, где ракеты круглосуточное дежурство держат. Там не так, как у нас на гармане сторожей не добудишься… Там ты в любую секунду – начеку. Скажем, какой - то самолёт турецкий одним крылом задел нашу территорию. Такое начнётся … - говорит,  пять  минут  и Америки не будет, говорит – триста ракет в шахтах ждут слово – «Пуск!». Через секунду все ракеты над океаном летят… Вот теперь какая Армия! Не то, что ты, Никифор Гораздович рассказывал - орудия лошадьми тягали. Вот, Начко подойдёт, - подтвердит, он часы от генерала получил в награду,- успел нажать этот пуск быстрее секунды.
— Не слышал я, чтобы Америку бомбили! За что награда?.. Америка сама кого хочешь забомбит, удивляется подвыпивший гость из Старотроян, - сам я старший сержант, многое знаю, такое знаю, даже знаю… — гость поперхнулся, не может сказать, - что знает…
— Так тоже учёба, по–настоящему - ему героя бы дали,— усач в тельняшке, пылает алым снисходительным возмущением. Поглядывает жарко на закашлявшегося старотроянца.
— А как это, ты сват Иван войну избежал,— удивляется сват Петар Николпетров, ваших всех забирали.
— И меня тоже призвали в 44-ом, уже отправляли, на вокзале в Табаки у меня кушак, пояс красный размотался – тёщин подарок на свадьбе. Я его перематываю… - ко мне военком подходит, с ним офицер ещё один, может даже главнее – смотрит холодом через стекло очков: «А ну выходи из строя!» … Переоформили документы, - в шахты, на трудовой фронт раньше отца отправили.
— А кушак, причём? – интересуется одноклассник Любо,– комсорг Паштет, — мне тоже повестка намечается…
— То, Сталин придумал…— отработавший в Донбасских шахтах 25 лет, дядя Вася Еребаканов ухмыляется перекашивая губы, — вдов много было, вот он нам и поручил население увеличить для нужды государства…
Все смеются. Дед Никифор Васю смолоду помнит, - дурачиться умеет, а всё же попрекнул костылём в колено. Музыканты, льют «Дуновско хоро» - восторг в крови.
— Всем на хоро, быстро поднялись, все хоро играем… танцевать…— распоряжается распорядительная тетя Ганна — быстро все за руки взялись, на хоро дуновское в круг. Она вытягивает всех засидевшихся, из скамеек.
Нанизывается длинное хоро, вокруг длинного стола замыкается окружение, - кружит плавно по всему просторному двору, весь двор опоясан разными людьми:- мужчины и женщины, старые, молодые, полненькие, худые, нарядные, не очень,- все за руки взялись, дети везде бегают, один дед Никифор остался сидеть. Любо тоже струится в ручье хоро, рядом мама держит его руку – она тогда сказала:
— Не забудь Любо с дедом Никифором попрощаться, он старик – навряд ли застанешь…
Любо оглядывает далекими глазами долину – он хутор не застал. Родной дом ветром разворошило, приплюснуто всё, к земле прижался. В последний хуторской день, за свалившимся теперь сараем на гармане, большие закопчённые казаны, выставлены под дымом, бабушка подкладывает дрова в жар. Варится каварма раздобренная осенним бараньим смальцем; едва кипит бульон, пожёлтевший в наполненном гладкими петушками казане. Бабушка всегда над чем-то хлопочет. Она гладит остриженную голову Любо - слезится от дыма и внутренней жалости за судьбу внука. Выступившие из глубины восприятия бабушкины слёзы – увлажняют его засохшую душу. Где теперь люди, - что хоро то играли…. Одна решившаяся залаять собака оживила заскучавшее усердие солнца. Потеплел хуторской день загубивший интерес к обновлению. Словно большой автобус, желтеет под несмелыми лучами скирда новой сломы, взметнулась, врезалась, упёрлась в огрызок прошлогодней серой копны. Женщина в сером длинном халате, скубала длинным крюком, слежавшиеся, замшевелые кукурузные стебли. Любо остановился, - здесь Костенки живут, - вспомнил он, вытягивая из видимого, - сохранившиеся прошлое. Поздоровался, усиливая хуторское наречие, чтобы быть узнанным в земле зарождения. Женщина забила крюк в шапку остатка копны, прислонила к ногам плетённый из тонких прутьев уширенный кош, в котором складывала умятые пересохшие стебли и тоже поздоровалась – очень приветливо с наклоном, и определённо не узнавала, с кем здоровается …
— Кажется, тётя Степанида — сказал Любо, оживляя образы людей оставшиеся в давность его юности. Женщина продолжала радушно улыбаться:
— Я её дочка — сказала она.
— Аа…а, так вы… ты Реня?..
Реня подруга, одноклассница Вали. На четыре года старше. Она первая из хуторских стала носить укороченную юбку. Когда он засыпал под летним навесом между сливами, ему представлялось, что после клубных танцев Реня проводит Валю в дом, и придет под сливами будить его…. Все субботние вечера он спал с волнениями в теле. Неужели это она? Он пытался соединить юношеское восприятие девушки с обворожительной талией и этот серый, длинный, животноводческий халат. Уходя от неловкости, отражением прошлого Любо вымучил умилённую радость случаю.
— Вот… — сказал он, — бабушка… Как с этим кипятком… случилось?
Реня отряхнула с халата, прелую шуму
— Любомир?.. Я так и подумала. Чрезмерно добродушное восприятие запутало грустное предназначение его приезда. А мы ждали ещё Валю – выражение Рени, на время озаботилось болючим поводом ожидания, но улыбка её нутра беспрерывно светилась. Видно от достатка простора, и явного отсутствия людей давящих излишеством надуманного интереса.
— Заходи в дом Любо, обойди двор – я собак закрою. В печи картошка с рёбрами доходит, уже выложу…ещё йогурт, молока налью, и к бабушке пойдём. Мы её не оставляем, но другое дело когда постоянный человек будет, свой. Всё же лежачая, женщина она крупная, её и приподнять надо, и подать… Мы с Дударихой по очереди ночевали, иногда тётя Оля Герасимиха… а больше и некому. Сколько нас тут – шесть дворов живых осталось. Сергей медсестру привозил, лекарства купили – мажем ещё, уже легче. Больше не дежурим – говорит не надо, «зачем постель свою студите…» Оставим рядом что надо – сама справляется. А так, каждый день – утром и вечером. День так быстро пролетает, на работу уже не хожу и всё равно – ничего не успеваю. Сергей на тракторе и на комбайне, на экскаваторе ещё… Заходи, заходи – не разувайся, Вроде и обязательность колхоза упразднили, можно не работать, а он за всё переживает: там не успели вспахать, там вовремя не засеяли, почему дождь вовремя не прошёл… когда солярка будет… У нас, слава богу, всё есть: корова, овцы, свиньи, гуси, утки – во пожелтели от жира, ходят еле-еле… Индюшат в этом году вылупилось почти сотня – крапивы море, бродят целый день по хутору – свистят. По пять кубинских вёдер зерна отмеряю на день. Сергей – ты много им сыпешь. Сам, говорю, попробуй, накорми столько живности. К новому году, не мешало бы – продать… Пока выберешься из этой нашей лоханки, - только дождь, считай никуда. Да и купоны эти ихние, не поймёшь, что стоят, - придумали как умыкнуть незаработанное. Дочка говорит: «Мама покупай доллары», - Сергей их – лодыри… называет. По мне это бумага и то бумага. Я вот цепочку купила, перстень купила, ещё серёжки…- золото оно и на хуторе золото, - как повторял мой отец. Сейчас землю раздают, Сергей виноградник хочет садить. Три десятка огородов пустует - говорю, виноградники неухоженными расползлись – обнови… Сорт ему не нравятся. Всё мало, не хватает! Видишь, глаза открыть не можем от работы. Для кого здесь стараться. Всё пустеет. Дети ни за что не вернутся, да никто сюда не придёт. Шесть домов пыхтят еле-еле. Мы старые, так в молодёжь превратились. Как свалился этот новый режим – столько людей уморил. Просто все растерялись, - оставленные себя ощутили. Отказались перебороть себя в обстановке времени. Все ой… как жить будем? По телевизору видели, по радио слышали – и всю брехню повторяют. А надо жить без повода для паники. Электричество только весной починили, перезимовали без света. В Новый Год, чтобы концерт смотреть, Сергей свет как то, через трактор пускал. Много топлива палит - зараза… Керосина для ламп хватило. Что тут было!? Крыши с красной черепицей все раскрыли, скот воровали… Вон у Дударихи, у деда Георгия - лошадь и телку угнали, недавно, уже летом. Так, себе человек, одиночкой хозяйство удерживал – дрова привезти, траву откосить, другое всякое. Теперь мы без рук и ног – говорит Дудариха. Нас, правда, не тронули – боятся, знают у Сергея ружьё… Собаки у нас злые. Другой раз ночью разрываются, Сергей встаёт – пойду, говорит пущу два выстрела… - смотришь, уже тихо. Ушли. Ты меня не слушай, я много говорю, садись, сейчас стол накрою, а то с дороги… Пешком дошёл?
— Да, пешком — Любо улыбнулся обстановке, вспомил давно невостребованное состояние.
Реня собирала сумку, и стол накрывала, не спешит, а ловко всё у неё выходит, откуда-то тарелки выныривают - заваливала стол, и ещё беспрерывно говорт:
— Вот и наши, - дочка с зятем, - тоже пешком сюда шли, ей тяжело…. Обратно, папа их на машине отвёз. Спрашивает: «что за торбы, сумки тяжёлые, полный багажник?» Говорю, - на пенсию выйдешь, тогда всё будешь знать. А прошлый раз завозил – картошку, лук и все овощи, дыни, арбузы - не тяжёлыми мешки были?.. Я так, – индюки, петухи, селезни – прожорливую братию эту – сокращаю. Общипали, обшмалили, - забирайте, говорю, раз холодильник большой, - мне будет легче. Не стой ты, садись. Холодец пойду выберу - с потрошками, с печёночкой… А лапы и головы – собакам. Спрашивает: «Когда это ты успела?» Я говорю – будешь так пропадать сутками на полевом стане – тебя собаки наши начнут лаять. Механизаторов не хватает. Он в уборку на комбайне, в пахоту на тракторе, ещё экскаватор за ним закрепили – я говорю пусть уже полевой, к нам во двор помещают… Бери закусывай – ты меня не слушай, я могу бесконечно болтать. Сергей меня – живое радио называет. Да тут если не будешь высказываться – одичаешь, завоешь. Давай бери, ешь, – может магазинное и лучше, а мы тут своим приучены, по нашему готовим. Как там Валя? Она в ресторане работает?.. я уже забыла, когда её видела. Последний раз приезжала – так годы прошли.
Любо достал из сумки бутылку с водкой, когда то казёнку, здесь ценили.
— Не надо, запротестовала Реня, спрячь, отнесём бабушке, знаешь как старый человек – угощению радуется, Дудариха тоже довольная останется. Ты будешь? …Ну вот, я тоже её не пью.
— Для бабушки есть — Любо указал на сумку…
— Я прежде, тоже ракию варила из старого вина, больше перегонять не буду, - вон два бутыли десятилитровых в погребе – мы её не пьём, на компресс, или когда гости охочие - как Сергея прицепщик. Может вина наточить? - оно правда, больное ещё, не отстоялось, - я новое вино, раньше Нового Года не пробую. Прошлогоднее уже кислит, мне не нравится. Сергей мужикам носит. Говорю, вылей на улицу - уберём бочку, больше места будет. Жалко ему…- вот скупердяй, весь в свекруху, она такая была… Он мне, «а ты в отца своего пошла – развей-прах». Так и дразнимся друг с другом…, а больше и не с кем.
— Который это Сергей? – спросил Любо, перебирая старших Сергеев хутора и ближних сёл.
— Он не из наших, - Тарутинский, служил в Болграде. Бегали с полигона к нам – в самоволку…. Сперва у него жили, потом вернулись здесь – тут вот и стареем. Серёжа Колесник, что с края улицы, уехал давно, в Аккермане живут кажется… А Иванов Серёжа, Реня приглушила голос, на мотоцикле разбился – пять лет уже. Сколько людей не стало… Вот на прошлой неделе ездили в Каракурт – хоронили Машеньку Перпери. Столько народу было. Чернобыль – зараза. Такая девочка умница - в 87-ом родилась. Они бывшие наши соседи, ты Гошу - её отца знаешь, его забирали на три месяца, аварию эту устранять. Такое горе, какая гадость этот атом – тайное излучение получается. Отличницей в школе была: и видишь, какое коварство подстроили нам - столько людей скрытно уморили. Я пойду ещё айвы сорву, бабушка просила, и пойдём, - время. Она знает, что я должна уже быть. С хозяйством управлюсь – и иду. Ой, не дай тебе господи, лежачий человек, я говорю Сергею - пожила; лучше пусть умру на ногах, не доживая до старости, чем вот так мучиться.
Реня вышла. Любо поднялся, медленно в раздумьях прошёлся по комнате. Встал у зеркала между окнами. Реня в палисаднике с ветвистого дерева рвала айву. Надо побриться, он гладил заросший мрачный образ, четыре года не хватает, - она считает что пожила, а он и не начинал… Реня вошла переодетая, такую бы точно узнал…- здесь.
Они вышли, лай собак заглушал Ренин говор…. По улице: рассыпанные ограды, некогда беленые стволы деревьев окружены хворостом, трухлявые пары косо вбитых кольев, напоминали об уличных скамейках у каждого двора, уползшие шатровые крыши, размытые дождём саманные стены… Всё вокруг вскрывало противоречия нарушенного быта в обжитой земле, Любо созерцал - безмолвное равнодушие времени… Они пересекли, везде устланную усохшей травой, единственную улицу. Подходя к дому своего взросления, Любо ощутил, как по телу полилась истома холодящей тоскливой обиды. Одряхлевшие строения, запущенные дворы скребли наслоившуюся ржавую память. Реня о чём-то говорила. Он не слышал. Всё настоящее уже утонуло в прошедшем.
Баба Панагия уже не ощущала боли от отсутствия свалившейся старой кожи на ноге. Она болела усталостью от лежачей жизни, корила неуклюжесть, что выбила от незаметного затухания её быта. Упираясь сырыми потускневшими глазами в сырые стёкла окна, она смотрела на остывающий снаружи двор - неожиданно тревожно. Одряхлевшее обустройство жизни трогало болью её изработавшееся, утратившее силу дряхлое сердце. Пора уже со, всем прощаться, уходить к своим… Огороженное подворье, живущее людским обновлением, сиротски обветшало заодно с её старостью. Каждый вечер, когда безмерно долгие ночи, поглощают вмещённую в окно протяжность света, к ней приходят: – озноб костей, тягучая боль мышц, тяжесть долгого ожидания нового дня. Она мучает себя желанием уйти от дневного сна, чтобы дольше глядеть труд солнца. Ей хочется выти во двор, и уловить шевелящиеся дыхание земли; проститься с вечным ветром, со стынущим теплом двора – откуда её так нерассудительно прогнали уставшие годы и разогретая вода. Она знает, рассвет всегда выныривает из-за кургана; теперь не видит, давно не видит начало дня. Лежачие недели похитили полноту бдения, не дают ощутить простор неба, по которому катится колесница её долгого века. Какие-то далёкие голоса тревожат глохнущий слух. Усталость жизни извещает, торопит идти – за ней должны спуститься. Шорох, приглушённый говор… беспокоят её задремавший мир. Открывается дверь и в комнату заходит отец. Дверь, слаженная, белая, с молочными стёклами. Отец медленно закрывает её – скрипящую, перекошенную, набранную из устаревших лощёных досок. Пелагея уже замолвленная невеста, у стана ткёт шерстяное полотно для приданого наряда. Отец вернулся из германской войны. Он как то странно одет, но такой родной и красивый. Она ждала его больше всех, с трепетным предчувствием радости. Невеста без отца, не имеет ощущение полного счастья для правильной уверенности судьбы. Но почему она так спокойна….
Кажется Реня спрашивает:
— Узнали, кто пришёл?
Откуда взялась Реня… Она отогнала смущение девушки созревшей в отсутствие отца, и хочет освободиться от лежачей неловкости …
— Лежи, лежи не тревожься — говорит Реня и хлопочет.
Это отец пришёл её забирать. Она необыкновенно счастлива. Родным добрым голосом он говорит:
— Здравствуй бабушка!
Почему бабушка?.. Её глаза наполняются слезами. Она ничего не может сказать, только чувствует дрожащее волнение от дождавшейся радости; наконец, перед ней  родной человек.
— Вот вам и Любо – говорит Реня. — Вы всё время спрашивали: «Что с Любо?.. Где Любо?..  Как Любо?» Вот Любо пришёл.
Она это уже поняла, и от того плачет сильнее: плачет от долгого душевного одиночества, что в нужде волочила долгое время, от беспомощности, что не даёт войти в закат дождавшегося счастья…
Любо показалось, что комната ужалась, потолок не просел – только опустился, стал ниже. Выдвинутая из стены кирпичная печь, всё также готова прибавить тепло в холод сезона. В морозную пору, - печка вторая мать, говорила бабушка. У неё всё та же железная кровать с высокими узорами на спинках. Она как-то очень высоко застелена, примыкает к широкому саманному одру – накрытому циновкой. Тут в детские зимы, он любил резвиться. С твёрдой глиносоломенной простоты запрыгивал на шатающийся пружинный матрас - раскачивался, и обратно улетал в уголок дозволенных игр. Мама ругает за ухудшение порядка, а бабушка смеётся:
— Ничего, пусть прыгает. Любчик – прямо как наш маленький курчавый ночек, что по загону резвится…
Потом в уютной постели, на твердыне вот этого одра, ему снился алый, очень алый пылающий закат. За ним гонятся собаки, целая стая собак, вот- вот настигнут… Любо вбегает в заходящее солнце… Кричит… И видит бабушку над собой, она гусиным пером гладит красные, жгучие, высыпавшие язвочки начавшейся ветрянки. Он весь горячий, кажется, вбежал в пламя… но с ним бабушка, и ему уже не страшно. Саманный одр накрыт новой рогожкой, - он перина не сходная с жёсткими нарами. И Любо давно забыл, что такое беситься, как играть, и зачем бояться. Рука бабушки тёплая, он поцеловал руку, и поцеловал её лицо – самое тёплое и доброе из всего, что способно наполнить память его дней. Бабушка только плачет, она гладит его ладони, тянет к своим губам…. Её мокрые глаза обнимают Любо, вбирают всю глубину долголетних переживаний, она силится поцеловать его пальцы, что-то сказать и от бессилия сильнее рыдает.
— Что вы плачете, радоваться надо. Ничего, ничего, нога выздоровит, мы с вами ещё попляшем; забыли, как в прошлый год именины Сергея играли… Всё! Мы Любо больше никуда не отпустим, пусть забирает семью и к нам, на простор, а бабушка с правнуками ещё повозится, пусть порадуется… — Реня улыбается с вопросительной загадочностью. Любо видит повеселевшие мокрые глаза бабушки, смотрит, как она держит веру и видит прорехи в пустых годах своей жизни.
— Реня! — бабушка крутит голову, ищет Реню, — пусть Любо тоже знает: в одном узелке одежда в которой вы меня оденете, во второй вся застилка для гроба – нижняя и верхняя.
Старые люди, ощущая изработанность своего тела - всегда хотят перехитрить время; они рады видеть себя в каком-нибудь внуке, и тогда безмерно благодарны природе, что по-доброму к ним отнеслась, - обновила их жизнь. Тогда они легко покидают свет, уходят в землю, становятся землёй, - и в новом совершенстве бегают по земле жизни. Любо отвернулся от света окна, от взгляда Рени, от ощущения неоправданной надежды бабушки.
– Да, да… конечно, сказал он земле под полом – бабушка обязательно порадуется… Встал и вышел во двор.
Осенний день, в котором он вошёл вместе с памятью детства, стоял гордым от солнечного изобилия. В городе от огромного нагромождения народа и людского обустройства, день не бывает таким сочным. Массивные каменные нагромождения, насыщенные людьми, поглощают время и предназначение дня. Обыкновения - искажаются принуждением к излишеству. Искорёженная обыденность даёт волю порокам, что таятся в душах людей. Камни упрятали свободу человека, его тело гордится заточением в среде сытой неволи и стынет вокруг стонущего безветрия. Любо отогнал путаные мысли. Самому, вдруг стало необыкновенно легко, он поймал усладу, что таилась в простоте истины, ветер мыслей снова колыхал, его не определившиеся начало. Надо воссоздаться из положения нулевого начала, - подумал Любо. Ему чудилось, что точка  земного порождения поглощает ржавчину крови и копоть мыслей засоривших его жизнь. Шаги раздумья увели за околицу разваливающегося селения. Широкая, звенящая прозрачной тишиной балка, тянулась к мутному Дунаю. Любо повернул обратно в осиротевшую улицу, - шёл подавленным противоречием раздумья. Выморочные дворы тлели под стоном осиротевшего быта, и серой пустоты – оставшейся от бывшего предназначения. Обветшалый хутор давил неопределённостью. Любо вошёл во двор детства, пытаясь смириться с силой прокатившегося ужаса по невинному хутору. Реня невидимо веселила смехом день. Почему у неё нет разочаровывающей усталости – подумал Любо – может, следует таким сделаться?..
— Всё готово, — сказала Реня — ногу раствором обработали, из баллончика – запенили, не хочет без тебя бабушка кушать. Да накормила я его! Успокаиваю… Говорит что ты худой, на её отца похож. Спрашивает, – или я его помню? Колодец копали в Каланчаке, на праздник какой-то, большой. Засыпало, нельзя было работать… - грех. Откуда могу помнить? – ещё до войны было… Старый человек!.. Что мы хотим?.. До таких лет не доживём… Идём в дом, а то стынет. Без Любо, говорит обедать не буду. Я даже стол подвинула, обычно в кровати на фанерке застилаю…
— А знаешь что, — Любо остановился, — давай позовём всех, кто есть, к бабушке - на ужин.
— Соберём – согласилась Реня,— а кого тут собирать…- десяток человек живых. Сергей? - не знаю, когда вернётся, - уже пора зимовать, говорю, а ты беспрерывно с остатком колхоза возишься. Бабушку, дважды всего проведал, - вырваться не может. …Дудариха сама придёт, её другой раз выпроваживать положено, - бабушка спит, а она всё рассказывает, что видела, когда у сына гостила. Тётя Гана, говорю, - видишь, больной отдыхать приписано. Она: «а…а… Реня, забулася, налей на дорогу ещё рюмочку…» Вот бабка Лукерья, ту вытягивать надо, только пригребёт с палочкой – зык, и уже обратно – тук… тук… домой спешит. Она с дочкой живёт, - Маша, - ты её должен помнить, - сбоживилила. Говорят, муж избивал. Не знаю… Привёз её с вещами, - уже лет десять. В огороде, по дому, - работает, - но очень замкнутая. Я расшевелить пыталась, в гости зазывала, - молчит! Видно таки что-то было…. В крайнем, Ищенковом доме, пастух живёт – Мирон, он на краю тырлу содержит. Летом, не поймёшь, сколько их там – целая дискотека. Сейчас один, скоро овцы разлучать будет. до весны в Пандаклии уезжает, там семья. В примаках живёт. Дед Прокоп Конофля, – внучку обязали за ним доглядать – Алла. Ещё не ясно, кто кому полезнее. Её загнали подальше от дружков, она это – как называется… не алкоголик, а другое – хуже…
— Наркоманка — подсказал Любо.
— О, да! Наркоматша, — откуда такая мерзость вылупилась, говорят чёрные люди, наших заражают. Я раньше про такое не слышала, вроде бы Горбатый запустил. Теперь, она только курит: в открытую, не прячется от деда. Ещё по огородам слонялась, головки мака-самосева собирала. Мне говорит: «хочешь тётя Реня – кукнар попробовать?» Что за гадость думаю. Сергею сказала, так он  предупредил её: «будешь приставать со своими микстурами, к навеске трактора вместо лущильника подцеплю…» Она, потом: «Я пошутила». Ага, за такие шутки!.. Сейчас её вроде нет, пенсию по доверенности ходит получать. Поедет и с концами. Через неделю, две появится: «Дедуля я тебе тапочки купила, их у меня украли…» Брешет, как Дударихин бобик. Я вот дочке…. О, бабушку слышно! Идём, ей не терпится…- тут, возраст снисхождения требует. Я дочке, говорю: семьдесят лет, - и хватит, мучиться вот так, не хочу.
— Кто богатеет страшнее, чем надо жизни, - стоит презрительно наглым к чужому обитанию на земле. Другой живёт трудом достаточного обеспечения, - и уязвим из-за незащищённости личной доброты — думал Любо, глядя на Реню, и на тех, кого знал одичавшим соображением ума.
…Остаток хутора пришёл с желанием узнать: сильно ли мешают новой власти, и разрешат ли им властители дожить положенное. Под тревогой событий ушедшего десятилетия, их кожа сморщилась, обрела страх и безумие. Намеренье спуститься в низину к ним, несло дополнительное уважение к бабушке хутора, и ещё нечто важное, которое они должны услышать от него. Любо встречал всех воспоминаниями. Сам, забыл привычки добрых обычаев людей земли, блуждал в неловкости: хотел платить Рене за стол ужина, Дудариху водкой за помощь благодарил, - в уныние женщин ввёл…. Мирону напомнил, как тот заставлял их, меньших пацанов папиросы «Прибой» курить, чтобы не смели, старших курцов выдавать. Получилось наоборот, мама унюхала тютюн, – ругала бессодержательно, потом все домашние долго подтрунивали над затеей.
— Ну, что Иван — спрашивал отец соседа,— как твой Ванька не курит?
— Да куда ему, занятие не в возраст — говорил Ванькин отец — восемь лет всего, я с тринадцати начал.
— А наш вот курит! — Отец машет стригальной машинкой в сторону половаволосого Любо, — Вот сейчас, стричь тебя закончу, и пойду папиросы  ему покупать…
Они смеялись. Любо не смешно, - он молчит, - и шариком смолы на ниточке, паука из норушки выманивает. Мирон, тоже смеётся всеми булатными зубами, - хоть случая такого, не помнит. Баба Панагия не захотела, чтобы кровать перенесли на веранду, - где Реня с Дударихой ужин встречи накрыли. Несущие остаток хуторскому народу, к ней заходили – столетия требовали…. Она смеялась, плакала, и вообще, - растроганной лежала, - от одновременного внимания всех людей. Дудариха, про трепет рассказывала: - что  из середины кургана, вардулаки выползают; бродят ночами по пустым домам. К ней тоже проникли, она их заклинания слышала…
— Я, думаю! — вытрезвивший математик, подмигивает Сергею и Любо, — столько выпить… тут ещё банкиры объявятся, реконструкцию земной орбиты оплатят. Выпили, действительно не мало. Смешали напитки, и смешали толк разговоров.
Любо заинтересовался:
— Как дед Прокоп существует?
— Как все! — отвечает тот.
— Не тяжело ли одному?
— Тяжело, — повторял, отрубями посыпанный дед.
— Что пенсия, вовремя ли выплачивают?
— Пенсия – свинья! Пока работали на врагов, говорили: пенсию нарабатываем, теперь работать не можем, говорят: - никто вас доживать не обязывал.
— А наследники?..
— Что наследники, ты сильно наследил?.. У них, как и у тебя – дела тухлые….
О внучке ничего не сказала отрубная голова. Упрятывая истинный интерес расспроса, вялым языком, Любо желает деду Прокопу - безналичной заботы. Мотая ногами, на место возле Сергея и Рени сел. Реня от бабушки пришла: устала старость, спит. Его кровать у подтопленной печки, в его комнате, расстелена. Холод осени морозит разогретый организм…, Любо чувствует неловкость за отстранённость от быта, к Дударихе подходит:
— Тётя Ганя, — говорит он, обнимая старушку, — я вот решил забрать бабушку к нам; там Валя будет рядом… всё же обязанность имеем.
— Любчик, даже и не заикайся. Я, говорила ей: - Давай ударим телеграмму Вале, пусть приедет – в больницу тебя положит, вылечат мгновенно, а потом, выздоровевшая - к курам и козам приедешь. Не хочет яму оставлять… Я вот, сидела в городе у сына, когда невестка второй раз рожала. За Анечкой глядела, - девочка на моё имя!.. На пятом двуэтаже живут, - квартиру имеют. Магазин внизу, заходи – и дождь не намочит. Всё там есть: водка, селёдка, конфеты, хлеб – покупай что хочешь. Уже приготовленное… живут люди, не то, что мы, сами всё добываем, - часа свободного не дождёшься. Старый не даст и минуты лишней на отдых. Я вот, к тёте Панагие прихожу, - улавливаю принятие расслабления… Куда, старый подевался? — спохватилась Дудариха.
Дед Георгий, объяснял Сергею куда прицеп половы вывалить.
— Мммм! Полова!?. - заносить в половник вздумает. Заставит!.. Так, вот — продолжила она, немного расстроенная — Витя, на большой машине работает, машина как половина нашего хутора. Свояк его: милиционер капитанский, - помогает ему, когда надо. Хорошо у них - тепло, а топить не приходится. Вода течёт сладкая – стирай, купайся… да, что тебе рассказывать – ты лучше меня знаешь… Я старому, говорю: переедем к ним жить, он мне – «Дурра!» А тётя Панагия, ошпарила бы ногу? – если бы в такое приподнятие жила. Скажу тебе Любчик, тут одни забитые задержались, - хитрые давно в квартиры позабирались. Мы, здесь оставлены, как пни трухлявые – истлеем, а с места не сдвинемся; передохнем в этом пустыре, возле этой проклятой кучи, - тогда всё и закончится. У Вити, хоть, по человечески пожила. Кино смотри, когда хочешь. Нету у нас: ни телевизора, ни радио… Старый кричит: «Зачем они тебе надо?» Всё там, по подрядку брехня. А что брехать то? Показывают как есть, - у людей каждый день новые соединения случаются, интересная переживания; столп судьбе воздвигнут – не наш буерак!..
— Да тётя Гана, бабушку, я всё-таки - увезу…
— И правильное сделаешь Любчик, забирай – никого не слушай, пусть накрай увидит, как жизня стоит, вот!..
Любо подошёл к бабе Гарпине, она занятой сидела, – слушала уточнения Герасимихи – как куму обнаружили в беде. Он вышел к курящим мужикам, услышал от дяди Герасима объяснения, что «бандитижма вежде швирепштвует, - открытая и шкрытая, - даже по хутору ходит».
— У Серёжи ружьё! - так ворьё не так наглеет, — подтвердил дядя Георгий, — в Тажбунаре, Бывшего связали, - он как величина прошлая - гремел; звезду соцтруда забрали... и все деньги. Что мы? – сорняк для них, нас израсходуют без печали о разнообразии… Любо почувствовал усталость на родине, поволокся в комнату с постелью отбеленной, свежей - как то упавшее облако. Лёг, и перестал слышать вдруг повеселевший, неизрасходованный до полной пустоты хутор.
… Проснулся Любо поздно, в обед второго дня на остывающей буджацкой степи. День обнаружился тяжёлым, и чужим. Холодная вода из бассейна смыла несобранность затравленной головы. Везде прибрано. Бабушка растревожена заботой Дударихи, хочет в своём доме умирать…. Он слушает певучие бабушкины волнения, вяло стягивает руку, что она гладит; смотрит на компот из мелких вишен  в банке…. Кислена, выщелачивает безразличие, с которым он начал полдень, подчистила восприятие, думающему началу сомнений. Вяло успокоив бабушкины волнения, Любо вышел, ещё пройтись по упадку времени, что упразднил назначение хуторского обитания. Надо, задержатся возле бабушкиной старости, что бы начать новое утверждение думал он, шоркая по остатку усохшей сорной жизни. Он шагал без всякой организаций направления, встрепенулся, когда перед ним поднялись заросшие мхом кладбищенские тёсаные камни. Разоблачившиеся кустарники, и низкорослые деревья непроходимо обжали забытые захоронения. Кладбище пахло поминальным духом когда-то живших людей. Он напряг желание найти могилы родственников, родителей, и перешёл на половину хило ухоженных памятников. Зло грыз вспоминания годов распутства. Ржавые гвозди, криво удерживающие трухлявые накрест сбитые рейки, и сваренные из полуторадюймовых труб кресты, - с металлическим холодом криво несли остаток божественному осознанию вселенной. Обшелушённые полинявшие надписи, скрывали бывшую тайну людских имён. Порхнувшая в стороне стая скворцов оживила мёртвое место. Почему-то нигде в другом крае, Любо не замечал скворцов, природа стукнула по вискам - неразделимостью косяка. Сплочённость птиц, и единство мёртвых обнажили людские терзания живущих. И годы бабушки, стержень правильного обитания земли, надо повторить, когда случай несёт благосклонное наследство рода. Запланированные причины скорой необоснованной смерти родителей – всего расслабившегося их поколения, отстраняли из его души возможное наличие свершившегося испуга. Он бессознательно погружался в исключительную прочность глубокой крестьянской содержательности, что исходила из бабушкиных долгих лет. Если последнее тепло, что бескорыстно шлёт оберегающее начало – остынет в глубине этого места, то понизится и температура его обитания в живом расслоений ужавшейся поверхности. От решения, что воссоздастся с нуля, и вернёт себе чувства начертанных предназначений, похищенные испорченными сословиями, он решительно двинулся обратно. Все хорошо занятые места освободили его от тяжести искать чужой, никчемный выбор. Любо ускорял шаг, спускался в низину остановившегося начала. Возвышающиеся, безлиственные старые орехи, всё также первенствовали в притаившейся видимой балке, доставали трудом корней уважение из скрытой глубины. Любо, тоже решил раскрепостить в себе, выпирающий из глубины времени стон жизни, дать опыту напрягающихся веков привычное начало существования, - без растерявшейся сути.

 

 

 

 

 

 

 

                                                                                V. Сиделки.


С подзабытым волнением, с невразумительно колотящейся страстью, Любо вошёл  в знакомый тоннельный проход стеснённого двора. На коротком пути по холодной полуночи, - от вокзала, до раздражавшей его хаты, в разных притаившихся улицах, ему повстречались три молодые женщины, убыстрённо стучащие каблуками по предназначению своей участи. Попробуй, предложи каждой дальнейшее упрощение суток, - непременно встрепенётся мрачным воображением страха; за надёжность заблудшего состояния ухватится. Сама же, колотит от какого-то равнодушного бодяка, что прошёлся рашпилем по душе. Стучит по мостовой, на другую сторону улицы перешла…. А разоделась со страшным для сумрака вызовом. Вообще, какая-то неуловимая таинственность застряла в строениях Молдованки, - тут все девушки ходят с породистым  предназначением.
 Так, зло скрёб впечатлениями Любо, думая, что таки Мотя точно сказал: в здешних подъездах метан не пропадает. Заряженный запасом враждебной необходимости, Любо скрежетал по лестнице, вытягивая тяжесть ноши, он ожидал скрытый непорядок в квартирке, где держал временное преимущество. Покажись впервые этим подругам в расшатанном порыве обстоятельств, они непременно заиграли бы воображением недотрог, как те случайные женщины в поздней пустоте улиц. Хорошо когда узнают сомнениями сердца. В сером тумане окошка, застряли две прильнувшие удивлённые головки. Проходная кухонька вдруг неожиданно зажглась визгом просторной излишней радости, Мила и Шура повисли на шее вернувшегося явления в их заблудшей радости. Игриво затаскивая Любо в комнату, они окончательно отпружинили ужатый настрой его старых сомнений.
— Делаем ужин души, — сказал Любо, указывая на тяжёлую сумку и большую канистру.— Где рыхлые битки и утка в утятнице с картошкой? – ни для них ли томится в ёмкости белое вино!
Новый, ещё более резкий визг, притопывания оголенных ножек заиграли по полу комнаты… Ножи, сковородка, противень, отбивной молоток, - вся кухонная утварь пошла, двигаться, всё наполнилось нетерпеливым ожиданием подзабытой гульбы. В накалившемся углеродистом металле шкварчала упитанная свежатина; она подавляла вкусным испарением приличия выдержки, выползала аж во двор, когда все прочие окна двора, таили в темноте положенную тишину ночи. Спящие в жилищах люди, наполнялись запасом бдения для дневного труда. Угловая, тесная квартирка потеряла нужду брать силу ночи для трудового напряжения в день. Насытившиеся беззаботные организмы не имели желание делить сутки на норму выработанного поведения, они жили распорядком личной потребности для не устающей страсти воображения. Когда остатки из большой канистры, выцедились в мутные стаканы, а немытые ложки поскребли опорожненный казан, все поняли: время сытого наполнения желаний – закончилось. Любо привычно прошёлся ладонью по заросшему, озаботившемуся лицу. Сообразил, что без остатка израсходовал Валину половину гостинца; решился сообщить ей, что спешит вернуться к неходячей бабушке, ещё посмотрел на беспрерывно напрягающуюся под просевшим перекрытием стойку, и сказал умятым подругам готовиться для хутора.
— Мы твою бабушку уже полюбили, — отрапортовали будущие сиделки, собираясь в новую жизнь.
— Но-но,— пригрозил Любо,— без увлечения, вы и бабушка – это различные орбиты.
— Вот увидишь, она нас тоже полюбит.
— Мне предстоит Кичеку расшевелить память…, Вале сообщение дать, потом уточнить движения вокзала — объяснил распорядок времени Любо — а вы трусите ляжками собирание.
При упоминании Вали, Мила глянула в пятнистое отображение зеркала, сморщила гримасу скучному отражению Шуры и обе вдруг захохотали…
— Я же вам указал — повторил Любо — в отношении моих родственников никаких насмешек.
Причём тут насмешки, — смеялись девицы, — мы, просто хохочем от избытка волнения…
Автобусы уже много лет отправляются в нужном направлений без изменения распорядка времени на Главной автостанции. Расписание при загрузке пассажиров обязывало водителя быть в точное время, получить от диспетчера отправной лист, и вложить в возвратную копию установленные рубли. Дальнейшие технические увязки были накатанным делом водителя. К его удовольствию, три опоздавших пассажира сели в автобус уже после отъезда с подотчетной платформы. Они сразу уснули. А за малым остатком движения до конечного пункта - сошли в зимнее поле, вынудив остающихся задрожать от внезапного холода.
— Многие, что со мною росли бесколёсными, теперь вертят рули иномарок — сказал Любо пешим спутницам, показывая мало хоженую, затаившуюся дорогу, по которой придётся идти.
Перемена места обитания привычное состояние для женского поиска счастья. Девушки вглядывались, впервые в жизни, в безлюдную пустоту земли. Уснувшие поля кололи восприятия неожиданной скукой. Любо наклонил голову под наполненный личными женскими вещами баул и двинулся, зная направление пути. Когда дорогу знает один, за ним идут многие. Две женщины шли очень медленно; в силу слабости привычки ходить по полевым дорогам, и из-за такой ненадобности в предыдущем образе их жизни. Когда менял плечо под ношей, Любо обнаружил, как далеко ушёл от подруг. Раздражённо подсвистывая, вертя ладонью завихрения, он указал им нужную быстроту ходьбы по этой дороге.
— Каблуки… каблуки… — кричала издалека Мила, изображая расшатанную ходьбу сапог, — там кроссовки вмещены…— она показывала на баул — Моя обувь!..
Шура тоже шла на каблуках. Любо опустил вещи в сухую траву, вырыл Милину обувь, крикнул Шуре, что купит ей удобные резиновые галоши, и пошёл расширять промежуток, увлекая отставших, в неизвестную им дорогу.
— В этих местах много зайцев и лис, - громко сообщил, Любо, продолжая, удалятся в пустоту безлюдной степи, - тут волнения живут под землёй.
— Не спеши! — крикнула напуганная усталостью Мила. — Я волков боюсь!
…Когда вынырнула низина хутора, Любо сбросил мешок, сел сверху и стал разглядывать работу времени. Никто не знает, что такое время. Время в нас, и мы во времени – говорит Левски. Двадцать лет времени рассыпали хутор. Иногда, у Любо это всегда случалось летом, на базаре, он встречал двух женщин очень похожих друг на друга, - одна молодая, другая старше. Глядя на старшую, - он видел, какой она была двадцать лет назад. Глядя на молодую, видел какой она станет через двадцать лет. В промежутках таких соображений ему казалось, что он видит: - время. Две непохожие женщины, едва передвигая уставшие ноги, подошли к Любо. Они уставились в опущенную под ними долину.
— Это твоя деревня?.. — спросила насмешливо Мила.
Любо полулежал, - разжёвывая травинку. Ему не хотелось раздражать, свои рассуждения. Мила вдруг громко засмеялась, потом у неё закатилось нечто вроде икоты, снова смех, длинный истерический хохот, её всю затрясло. Любо поднялся, сдержанным ударом двух длинных средних пальцев, он свалил припадочную в грязь земли. Над хутором снова зазвенела тишина…
— Не надо смеяться там, где я парубковал! — сказал Любо и стал спускаться вниз по бывшей просёлочной дороге.
—… Ой, ой, ой, как вы к нам добрались? — встречала гостей Реня, досадуя на дорогу,— а что это пальто у тебя грязное, она стала вытряхивать грязь и траву с Милиного пальто. Мила тоже принялась выщипывать сухие колоски осота, прилипшие к каракулям.
— Упала случайно… — сказала Шура, всматриваясь в красивую доброту женщины, что старше на два десятка лет, и уверенно знала, — такой быть не хочет.
— Устали наверно, конечно устали, к нам добраться одно мучение, тягость, ещё та - предметная. Проходите в дом, раздевайтесь, пообедаем вкусненько, ещё бы… проголодались, по-настоящему. Рассаживайтесь, кто – где хочет.
— Что-то помочь? Я могу…— предложила Мила.
— Ой…й, отдохни! Приляжь, лучше, с непривычки - и по слякоти вдаль. Я всё сама привыкла…
Реня вышла шуршать, снаружи застучала посуда. Мила разместилась у окна, обиду свою вернула, домашнюю разнородность пернатых стала изучать. По двору птица: порхала, переваливалась, трепетала, надутая ходила.
— Индюк! — сказала она громко комнатной тишине.
— Что?! — переспросил Любо
— Индюк, — повторила Мила, показывая в окне большую напыщенную птицу со свисающим красным сморщенным подбородком.
Вошла Реня с множеством тарелок…
— Как бабушка? — спросил Любо, перебивая, главным, её переживания за гостей.
— О, да!— повторила вопрос Мила, — мы очень переживаем…
— Ничего, заживает потихоньку. Знаешь как старые люди – нетерпеливы, хотят быстроту жизни вернуть, у них боль от стона души. Ей Любо бесконечно люб. Пока не приезжал, жила с притуплённым восприятием, теперь волнения с собой заберёт. Я ей объясняю – не всё так просто, город не хутор, там и атомная бомба не разберётся.
— Да, да…— Мила взялась нарезать хлеб,— на самом деле, пока согласование добудешь, справки – главки, вам объяснять не надо.
— Ещё бы, дочка наша – молодая мама, у неё отпуск по уходу. Столько бумаг и без толку. Ой, у меня такой внучек, я не могу, - такая лапуся, как поеду сперва его всего исцелую; потом с дочкой и зятем здороваюсь. Она – мне: «мама ты нас не замечаешь». Я говорю: «вы мне уже не интересны». Не представляете, как я люблю маленьких детей, вот – не дождусь, когда приедут. Сергей позавчера к ним ездил, возил всякое. Я, ему завидую: ты внученька видел. Ой – не дождусь…. У вас тоже наверное малышня.
— Всё в предстоящем… Успеем, время есть,— ответили с сухой задумчивостью гостьи.
— И то верно, — согласилась Реня,— что вам, вы молодые. Давайте, как говорится, - за знакомство!
Она пригубила вино: на меня не смотрите мне пора хозяйство кормить, не то оно меня съест. Птица вольной ходит, клюёт всё подряд, а копытная братия взаперти. Время своё знают, на пустые ясли орут, особенно корова – стельная.
— У родственников наших, тоже корова была, — похвасталась Мила, — меня мама, ещё ребёнком, в деревню возила. Корова та, меня очень полюбила, я с телёнком её подружилась, он всегда здоровался — головой махал, и без меня ни шагу…
Реня неопределённо осмотрела накрытый стол, про что-то забытое подумала, поднялась, чтобы принести. Паштет печёночный принесла:
– Вот, натираю, когда птицу забиваем. Сергею очень подходит с его зубами.
— А вы Реня не готовите налистнички с ливером? Я вас научу – обещала Мила, - я их оболденно делаю. Килограмма два ливерной куплю, мои подруги  обожают ко мне на налистники приходить, они без ума от них. Вообще у  меня знакомый мясник на привозе, так он на праздники мне такую классную вырезку оставляет, вы себе не представляете, - с килограмм. Я ещё покажу, как «шею» готовить, знаю, что кушать ни приходилось…
— Ой, спохватилась Реня, у меня вода на огне. А вы не спешите, успеем. Я в хлеву, если что  надо позовёшь, - сказала она Любо и вышла.
Тоном милой снисходительности, вслед закрывшейся двери, Мила заключила:
— Деревенская женщина,— сразу видно. Люблю деревенских, они щедрые. У меня тётка, тоже, как поедем на село – пока вкусненько не покормит, - не успокоится. Она всегда нам так рада. Когда приезжаем, мы обязательно тюльку привозим, нашу – одесскую. Она без ума от нашей тюльки. Мила наполнила стаканы вином. – Две большие разницы, это вино, и то, что ты привозил, – сравнила она, облизывая губы, и положила порожний стакан.
— Вино, то же самое – дурра!.. Это прямо из бочки, а то пластмассу выщелачивало в канистре. И не забывайся, я тебя предупреждал, - приживаться без борзоты. Поднялись! — скомандовал Любо — к бабушке идём.
Шура встала, оглядела все стены  комнаты, спросила:
— А где тут одно место?..
— Выйдешь во двор, сперва вдоль всех строений пройдёшь, за скирдой - дорожка тянется, там стоит половник, за ним ещё… в общем сама найдёшь. Только недолго! — потребовал Любо.
— Идём, — поторопила подругу Шура.
— Куда? Шура! Ты что… — Мила сморщила недовольное, порозовевшее лицо,— я ступни свои искалечила, двадцать километров истязалась в грязи, измотана до бесчувствия. Женщина сразу поняла, а ты всё не сообразишь; ещё пострадала ни за что!
Мила, охая, уложила расколоченное грязью и вином тело на застеленный диван. Уверенная, что больше никто не посмеет мешать её замученной усталости, она принялась засыпать.
— Правильно, пусть отдыхает дивуля, — сказала, внесшая запах скотного двора Реня.
Она накрыла Милу одеялом.
– Умаялась бедняжка, непривычная, вот наша жизнь – мучаемся, и людей принуждаем…
Реня проводила Любо с Шурой до середины скучающей улицы и пошла обратно:
— Управлюсь быстро и тоже приду, сказала она, - быстро подтоплю печку, а то продрогнет сердечная.
— Я такую дрожь ей устрою, что мигом вышибет лихорадку — обещал Любо, выговаривая скованные слова сжатой челюстью.
— В таком состояний к бабушке не зайду, — остановил он Шуру, — идём к речушке, у старого колодца посидим, я там детство повоспоминаю. Воон там, за тутовой рощей широкая расщелина тянется – Кулак поле называется, я там тёлок пас, не как вы, а настоящих. У меня ещё конь был, норовистый – молодой Горчак. Носился плавно, седла не надо, накинул ему на спину фуфайку и вперёд с кузнечной саблей на подсолнечные головы беляков. Будто бы красный командир, гоню яловую армию на водопой, а по пути отлетают фиолетовые бутоны наглых бодяков – то бледнолицые пришельцы от будущего вреда отсекаются… Фильмы в сельском клубе шли - без пустоты волнения, нескучные.
Шура шла, скучно зевая, хмельные, округлившиеся красные губы красными ногтями прикрывала. Подошли к свалившемуся дереву, рядом рассыпавшееся, заросшее горнило колодца притаилось. Любо сел у комля.
— Ты, Шура не по делу зеваешь там, где я мечту носил,— сказал Любо, вглядываясь мутными синими глазами в далёкую синеву дня; и замолчал, подавляя свою зевоту.
Ему казалось что призванный, много лет назад, быть камнем в крепости предков он вывалился, из-за ненадобности. Давно свои черви рыхлили почву, для окрепших далёких, и позвали их совместно нести закрепощение чернозёму, дабы безмерно насыщаться в этой земле, а он стыл и невольно растерял суть своего призвания.
Теперь разочарованный остаток осиротевшего хутора двадцатью одним глазом пристально следил за движениями Любо. Люди понадеялись найти приют для  измученных сердец, решились приспособить полезность своей жизни для оглупевшей вокруг пустоты. Вернувшийся существовать, для бабушкиного выздоравливания, он уловил в мыслях остальных, своё значение для их надежды.
— Правильно думаешь, — одобрил его понимание Сергей, — давай вместе разрастаться, а то окружённый стариками, подумывал перевестись на их положение. Всякое омоложение пропало. Разве, что Алла, внучка косоглазого Рябого снова возвратилась.
А внучка, Алла, таки поубавила терзающие её состояние заботы, она заимела увеселяющее общество с Шурой и Милой, и всё ещё побаивалась мрачноватой деловитости Любомира. Убоялись Любо и малорассудительные хапуги, прежде извлекавшие выгоду из наработанного остатка уморённых рук. В один из морозных дней на хутор подъехал беспрерывно озабоченный наглостью Афоня Крупный. Пришлось его избить… Тревога случая, заставила Сергея спать с ружьём. Городская братва взялась разъяснения искать. На стрелке, Любо определил их, как «рыхлая мелкота». Они его, хоть и не авторитета, но считаться не мешало бы. На такой неопределённости и разошлись.
— Ха…а! — воспрянул остаток хутора, — вот это внедрение порядка, самая настоящая - ин… новация.
— Достану-ка, я себе другого коня, порезвее, — решил дед Георгий, — а то извозу потребного накопилось, до безумия.
Стараниями дней и Любо, бабушка уже поднималась, могла слезать с кровати. Две разные ноги получились у неё, одна морщинистая старая, другая старая и совершенно немощная. Любо не ослабляет беспокойство, и бабушка довольна уходом; всё никак не разберёт – кто жена, а которая свояченица. Сиделки только смеются. Реня тоже недопонимает плечами. Любо, тот совершенно молчит, занят работой зимних дней. Для будущей нужды в зреющих продуктах заботится. Сергей по изморози, распахал гектары оставленных огородов. Привёз циркульную пилу, и всё дерево, что без пользы гнило – пошло на дрова. Весь сухостой мотопилой свалил. Негодный хлам, вся трухлея, две сутки горели в овраге. Всё что мешало обновлению хозяйственного начала – сожгли.
— Без костра порядка не будет, — говорил Любо подвязавшимся помощникам, чтобы не сомневались в полезности огня, — если не знаешь для чего вещь, - пусть сгорит! Тут обдумыванию повод не надо, - мы не инквизиция!
Пепел раскидали под стволами старых плодовых деревьев для обновления их силы. Не хватившие деньги для резвого коня деда Георга - тоже доплатил Любо. Дяде Герасиму помог перекрыть старый стодол, чтобы сено его литовки сухим сохранялось. Всем хуторянам дрова напилил – для тёплой зимы. Словом приезд Любо порадовал не одну бабушку. Приунывшие от неопределённости люди, снова обнадёжились полезными отношениями для своих, слабых, уставших производительных сил. Только длинношеий дед Прокоп ходил угрюмым, он косо выглядывал из-за уцелевших плетней вдруг вторгнувшийся шум, морщинил рябой подбородок и ворчал рассуждая:
— Тоже мне вальщик с лесоповала. Давай, говорит, спилю твои сухие тополя. Я и сам их порубаю топором, не надо мне твоя « Дружба». Хоодит, из-под чужих строений - камни, пиломатериал выдёргивает, крыши, фундаменты рушит. Ему кирпич надо, стропила, черепица надо. С Панюшиного дома всё снял, окна и двери выставил, одни стены саманные остались. Свинарник строит! Что твоё разве?! Стоит, валится, пусть валится. Чужое! Бросили?! Ни трожь!!! Может старый режим восторжествует, повернётся время, вернутся и люди. Сам же вернулся, что тогда народ застанет? Твои свинарники! Деед его был такой, тот одной маслиной наедался, керосин пролитый лизал, яйца весил. Кавуны, аж на шоссе ходил торговать, в мешках - спиной выносил. С корзинами, что плёл, в города тащился - на сбыт. Арбой вывозил. Годами навоз гноил,- огород для урожая насиловал. Земли накупил, чуть ли не сорок десятин! - немного коммунизму не хватило, что бы раскулачить. И этот, гляжу такой же, подбирает всё, где лежит. Понапривозил, навербовал людей, что бы надурняк ему работали. Знааю я их породу… Бабушку пришёл глядеть, ведаю, на кого он поглядывает…
— Бабушка! — решил, обрадовать бабушку Любо, — хочу колодец наш расчистить, а то постоянно к дяде Герасиму ходим, его вода солоноватая. У тебе дождевая набиралась, нам не хватает; видишь год, какой пошёл, – ни дождей, ни снега. В нашем колодце, помню, вода важная выбивала, сладкая вода.
— О го оо,.. — простонала бабушка воспоминанием,— из нашего колодца с других сёл приезжали воду набирать. Отец копал, камни для обкладки аж в Катлобуге бил, волами тащил, пятьдесят подвод. Смотри Любчик,.. смотри миленький,.. ты же слышал, как деда засыпало. На праздник копали, нельзя было; вода сочится начала, и рухнуло. Праздник большой был, грех. Снова он мне снился, как гляжу на тебя…
— Не страшно, — перебил Любо старые волнения, — я только ил выгребу, шурф обложен добротно, никакого риска. И праздники не предвидятся никакие. Не для беды живём.
Два дня Любо подъёмный ворот мастерил, с двумя рукоятками сделал. Вёдра жестяные отбил, цепи выискал крепкие. Во всех выморочных дворах, нужное находил. На стальной вал, бревенчатый барабан насадил, - тонкомер.
— В общем, вам не тяжело будет вертеть, — сказал он своим помощницам.— Ил, с которым бадьи будут вылизать, сваливать на кучу у ивы – сапропель, я им растения раздабривать буду.
— Мы коффе своё ещё не пили,— сказала Шура, выглядывая мрачнеющую Милу.
— Ладно, пейте для энтузиазма и что бы знали, голубки мои, большая работа - начало раннее любит.
— Голубки…, что это на него с утра нашло,— удивилась Шура.
— Крутильщицы нужны, мотальщицы — язвила Мила — энтузиазма захотел, вот и подлизывается. Борнаса брать не хочет – у него свиньи. Ему свиньи - нас дороже. У Миши и Кривого, говорит, своя работа. Как будто бы мы своей работы не имеем?
Подошедшим к колодцу, по утоптанной тропинке, женщинам Любо обнадёживающе сказал:
— Восстановим колодец, тут кофе будете пить. Добротную горловину с площадкой, из долговечного бетона уложим. Увидите, какая тут красота зашумит весной. У колодца под тенью ив сколотим мощный низкий стол, стульями будут пни, что выкорчуем. Очаг растопили, достали журавлём воду и с дымком кипяточек взбурлили, - не более трёх бульбочек, иначе вкус испортится, - водичка живой должна остаться. Чаёк с забрусом вприкуску, обомлеешь. Ручей ниже, - плотинной перегородим, пусть озеро образовывает. На берегу баньку срубим, настоящую! Даа…, — Любо правой рукой размял мочку левого уха, — сапропель как я вам сказал, у ивы, в одно место. Значит, первым делом, меня в колодец опускаете, я одной ногой в ведро, за цепь держусь, вы плавно ворот раскручиваете.
— Не удержим! — сказали, одинаково измученные колхозным видом, по хуторскому одетые горожанки.
— Удержите, — заверил Любо, — я вон тот гарманный камень одной рукой вниз – вверх крутил для проверки момента, а в нём весу больше вас обеих. Начали!..
Под скрип ворота, со скрипом перемалывая навыки слабости, зазванные городские сиделки, принялись исполнять назначение - чистильщиц заиленных колодцев.
— Идёт, как задумано, а вы прогресса сторонились, боялись ход историй раскрутить! — кричал со дна Любо.
— Что он хочет? — не разобрала Шура.
— Его спроси, зачем меня подписываешь, — стонала под тяжестью груза Мила,— ты же слышала, весной кофе будет с бульбочками, я что дурра до весны тут морозиться; пни ему корчевать буду…
— Крутите! Чан поднимайте — гремело снизу…
— О! Снова орёт! — ржаво сказала Мила, и женское звено надавило на воротки, наматывая ржавые звенья напряжённой цепи.
— Фу…у — морщились они на вновь вылезшую грязь, — с каждым разом всё более, вонючий кал.
— Нам химзащита нужна, а тут варежки штопанные…
Волоча полную бадью полезной грязи, женщины запутались в растянувшейся цепи и свалились, утопая в расползшуюся жижу…
— Что так долго?! Чан опускайте! Ведро, бадью давайте! — гремел со дна искажённый голос. — Вам же разъяснили технологию: полный отцепили, пустой прикрепили; пока наполнять буду, - вы опрокидываете.
— Академик навозных технологий, — скрипнула Мила.
Снова, только скучный скрип ворота в ушах, вонь сероводородного осадка под носом, и стоны от грязной омерзительной работы.
— Что ты ворчишь беспрерывно, — сказала, пыхтя под тяжёлым чаном Шура,— сама напросилась ехать. Давай Шура развеемся. Вот и развеивайся мулью вонючей.
— Не по…оняла?!. — Мила опустила ношу. — Кто говорил: лежачая больная, нужно ехать. Сдалась тебе эта больная. Тётя Реня и без нас справлялась.
— Миллаа! Ты же не смолкала: бабулечка, бабулечка, мы тебя любим, мы обожаем, руки ей целовала. Женщина уходом хвалилась, мне говорила, какая ты прямо золотая, а то…, я ли не знаю…
— Слушай,— перебила подругу Мила, и заулыбалась,— а может в этом дне, золото скрытое найдём…
— Найдёшь…, Любо прямо, обсыпит им нас, если оно там и зарыто даже.— Мила замолчала, помрачнела снова.
Стук, звон, скрип, дно колодца уже в твердь белозерки врезается. Всё без нужды рассуждения движется. От усталого однообразия задумавшаяся, забившая взгляд в землю Шура ощутила сбой усилия, удвоившиеся давление железной ручки ворота, заставило её поднять голову. Выползающая бадья остановилась. Мила кинула грязные варежки у Шуриных грязных сапог.
— Крути сама! — сказала она зло,— сдался мне этот колодец в этой дыре, здоровье гробить буду. Нет, что бы как нормальные люди жить в удовольствие с отлаженными днями, в квартирке, где и газ, и вода, и колодец никакой не нужен. Три бульбочки с дымком…. Да горят синим пламенем все эти бульбочки! Как желаешь Шура, а я скидываю этот скоморошный наряд. С меня хватит! Старушка ходить начинает, дай бог нам на двоих столько лет жизни.
Мила сморщила пухлые, потрескавшиеся губы, плюнула в сторону приличной кучи ила, развернулась, выписала всем телом возмущение, и ушла по недавно утоптанной тропинке.
С загадочным недоумением, Любо кривил шею в светлый верх. Он долго смотрел на не выползающий чан, выискивал хорду, где не капала вода.
— Что случилось? — крикнул Любо в тишину полудня. Чан зашатался, и звонко увлекая за собой цепь, полетел на него. Любо прилип к слизким камням. Шлёпнувшаяся тяжесть обрызгала его струями взорвавшейся жижи. Он открыл глаза, протёр лицо; из светлой высоты в тёмное дно свисала шатающаяся цепь.
— Что там произошло?! — крикнул снова Любо.
Искажая голос, камни вернули пустой звук. Он дёрнул цепь, повис на ней. Ворот хило скрипнул, и цепь сорвалась, кольца закалённой проволоки ударились о плечи и голову. В плену грунтовой воды, холодная резина сапог сжималась, студила ноги. Вскоре от крика и переживания неизвестности Любо начал хрипнуть. Наверху только два полукруга неба разделённые бревном. Снизу вода уже сочилась за сапоги. …Подыскав босыми ногами, пустые швы в бесформенных камнях Любо вытянулся поперёк шурфа, нащупывая ладонями опору в кладке, он медленно стал выдвигаться наверх, выискивал длиной тела малую ось в овальных рядах дикого камня. Иногда он заклинивал устающие конечности в углублениях кладки, поочерёдно давал расслабление мышцам, и снова напрягался; медленной спиралью вверх, к свету дня. Пятна неба разрастались, истощали напряжение усилий. Временами Любо прислушивался к ложным звукам. Чудились шаги, вздохи, голоса, тарахтящий поблизости дизель. Он бесшумно зависал поперёк шурфа, звуки пропадали. Только скрип ногтей в камнях, и скрежет его зубов. Местами ряды камней совершенно округлялись, тогда Любо особенно ценил мастерство своего прадеда, он чувствовал на камнях следы его рук, они даже удерживали усилия Любо, чтобы не рухнуть на дно. Только вверх, никакой расслабляющей мысли, преодолеть всякое притяжение; усилие, ещё усилие, наконец, он хватается за развалившуюся горловину, переваливает замёрзшее тело за низкий оголовок, и ощутил необыкновенное расслабление, ещё он увидел яркую пустоту февральского праздника, недавно распавшейся Армии. Закрыл глаза, лежал и как никогда чувствовал твердыню земли, сползающий запах неба. Затем Любо спрятал босые ноги в мех военных ботинок и пошёл искать причину бесполезной траты так необходимой силы. Сдавливая противоречивые волнения, он в грязной мокрой одежде зашёл в бабушкину комнату. Она полулежала на спинке кровати; расплетала старый свитер, наматывая нитки в клубок.
— Бабушка, где они?.. — спросил Любо.
— Кричали, ругались, я не разобрала, уже…
Она ещё что-то сказала, но Любо не слышал; он громко закрыл дверь. Под холодным открытым навесом за домом сидела Шура, она сердито раздражалась сигаретой, и графином не допитого вина.
— Что за обстановка, какая беда случилась?!
— Ничего особенного,— сказала холодно Шура и испугалась своего безразличия.
— Мила где?
— Пошла домой, в Одессу. Ушла на трассу…
— Я ей покажу трассу, я уже один раз снимал её с трассы…
Уходящая в мир дорога дразнила волнениями юности, её пустота рассеяла всю колодезную усталость Любо. Преодолевая расстояние бегом, его продрогший организм разогревался разочарованиями судьбы. Где то на середине дороги у пересекающихся полос защитных деревьев он разглядел уходящее очертание Милы.  Гнать по простору степи, это не выкарабкиваться из шахты, не стынуть в неподвижном мёртвом бетоне, где только одна свобода – свобода слова.
— Видимость цели и дикая пустынная воля, вот удача жизни, — думал Любо нагоняя беглеца.
Он заметил, что прежде свисавшие в бёдрах брюки наполнились округлым напряжением на протёртых джинсах. Откормилась, на первичном продукте заключил Любо. Похоть первобытного действия забурлила в его разогревшемся теле. Наконец он нагнал её, коснулся объёмов обтянутых брюк. Кубы убыстрённого поглощения кислородной нормы покалывали лёгкие. Мила остановилась.
— Думаешь, не видела, как ты из лесочка выбежал,— она повернула голову в сторону Любо, язвительно улыбалась.
— Из лесочка!.. Пошла в лесочек!..
— Кудаа..? С меня хватит. Пусть Шура носки стирает, если ей подходит, а я себя городу возвращаю. У меня  друзья, подруги, без асфальта жить не могу. Сдалось мне твоё имение хуторское. Я, что колодцы копать нанималась!
— Пошла назад. Коза!
— Что… о!?  Свинопас деревенский! Пошёл ты…
Из раздразненной груди Любо выполз рёв, он дёрнул женщину за воротник, и ударом локтя свалил в землю…
…Потом, когда Мила показывала ссадины на теле и говорила, что мужик, ни за что, её покалечил, чуть не задушил, – Любо не верил.
— Врёт!— утверждал он.
А Мила ещё рассказывала, как он поменял облик, озверел, и она таки испугалась, что среди пустоты мира, где одни волки воют, никто никогда не узнает, где она закопанной останется…
Обратная дорога в хутор показалась Миле намного короче, чем в день приезда. Она бежала назад со стонущими причитаниями. Остывающий от гнева, Любо, шёл расслабленно, устало, он вдруг вспомнил, что именно с  этого места наблюдал как лиса, гналась за зайцем. Почему он тогда был определённо на заячьей стороне? Может то гнался бывалый лис…
Вернувшись, домой вслед за Милой, Любо застал во дворе плачущую Шуру.
— Не вой! — сказал он Шуре, — тебя бить не буду.
— Бабушка…, бабушка… — всхлипывала Шура. — Бабушка умерла.
Любо ощутил гнетущую тяжесть от излишней злости. Он вспомнил, что она что-то хотела сказать, когда он спешно захлопнул дверь. …Теперь он чётко видел её обычный, всегда тёплый последний взгляд.
— Идите, зовите Реню,— отослал он обеих тихо, и сам тоже пошёл, по ещё живым, дворам хутора.

 

 

 

 

 

                                                                                VI. Ужин


Уморённые жизнью годы таят благородство души, старый человек  не нужен себе, его истощённые вены пульсируют  затвердевшее  желание - сберечь самочувствие вызревающих людей; полнокровное трепетание над старостью, всегда полезно для уверенного состояния человека, оно содержит земное предназначение – несёт оживление миру.
После поминок содержащих упокоение бабушкиной души в сороковой день её ухода, как раз за неделю до пасхи, Любо сбрил отросшую бороду и отправил из хутора, на разговение постящихся живой, натурально откормленный продукт. Кичик прислал шаланду и деньги родному хутору. Маловыгодная сделка, заключил Любо, количеством тоннажа взял. Неважный получился подъём, вложению дармового зерна. Продал свиней, по стоимости дешёвого опта, разве…, без затрат на транспортный документ.
— Даже и не сомневайся, результат на сегодняшний день подобающий, — зоотехник богатого села Доллукив, не разделял сомнения Любо от живой сделки. Он говорил о чём угодно, только не о цене своей гаражной, почти новой, малоезженой, двух мостовой «Нивы». После трёхдневных праздников Любо с Сергеем торговали его машину. Явная заинтересованность вне дорожных  хуторян в вездеходе подтолкнула зоотехника, остановится на полтысячи больше, от задуманной суммы. Платили, уже повсюду шелестевшими, как выражался  Сергей: - зелёными «лодырями» Кровавой империи.
— Это как искреннее, уважение к товарищам по отрасли, — сказал на прощание зоотехник, — а иначе и не выкатывал бы, ещё не обкатанную премию – от бывшей столицы.
Теперь расстояние, в хуторском поле времени рассеялось, грузопереброски потяжелели, крестьянский хоздвор – значительно расширился. Прибивающимся в хутор работникам, Любо подыскивал применение по надобному интересу. Пьяницы, вороватые, ленивые, - ввиду производительной непригодности в новых отношениях, и их упорного нежелания менять привычки - отправлялись в свои прежние места умирать от отчаяния. Все кто задумал существовать в новом порядке, утонули в разно ветвистом зелёном море хуторского лета. Знойные дни радовали жизнь излишком энергий. Сорок градусов жары накаляли жужжание дня. Хотелось беззаботно понаблюдать за вечностью.
— Смотри Любо, предупреждал дед Георгий, лето перекатится, как солнце в ночь на Иванку – купалу, а ты хочешь социализм переиначить, пруд запрудить, и зимнюю жару в дровяном домике поместить. Где миллионы?
— Миллионы…, - повторил удручённый Любо, он давно посчитал  мелочь всех действенных извлечений, — мне до вымыслов Борнаса столетия понадобятся. У меня не Бессарабский банк реконструкций Земной орбиты. У меня хозяйство хуторского толка, - почти как при коммунизме. В своё новое лето, его хуторское хозяйство пополнилось количеством голов скота и выискивало умение практической давности, таящееся в привычках людей.
Пастух  с детства, Вася Кара, ушедший из семьи по причине отсутствия положенного единения, убедил Любо, подправить оставленную кошару Мирона, и поместить свою отару с отобранными дойными овцами. Он сказал:
— Территория пастбища не занята. Если мы не будем пасти траву родины, она усохнет без пользы. Чужаки решат, что тут не нуждаются в плодах земли, разведут на наших полях свои насаждения. Тогда мы, среди чужой культуры, станем усыхать как обработанные химией сорняки. Кого  я после буду пасти? Я не хочу жить без овец, или ты хочешь, что бы мы в травоядные превратились?..
Любо промолчал, но слова пастуха опечалили его. …Из-за  малочисленности стада, Вася не захотел содержать подпаска. 
— Я не Мирон, что бы помощниками обзаводиться, двумя дойками день отсчитывать, весь полдень у жены спать. Я подростком, за семьсот  хвостами ходил, и управлялся. Нынешним пацанам, три сотни не доверю. Собьют стадо в круг- кучу на пустыре и целый день – тень вылёживают, под сопение баранов высыпаются, что бы в ночь на дискотеке потащится. Всех овец отары, он в натуре узнавал, даже помнил, откуда каждая стадо наполняла.
— Породистая полусотня, что из племенного совхоза пригнали, полностью пригодная для разведения, — объяснял он Любо, — остальных как осенью нагуляют вес, вполовину к Грициану под нож гнать придётся, на колбасу. Для потомства не годятся, их зимовать без толку. Да, сразу было видно, что овцы бесплодные, ещё и коростные попались. Овца по хозяину видна, я это с детства знаю. Черёд удоя идёт: хорошие овцы – хорошо кормит хозяин, плохие…, знай - скряга. Вот весной тоже, когда торговались - самка  паршивая шла, а они уступать не хотели.
— Почему тогда у них покупали? — не понял Любо.
— Да…а…, жёны их больно улыбались, думал, как то ошибаюсь…
Хуторское замкнутое производство оправдывалось исключительно наличием беззатратных кормовых единиц, отдаленностью хозяйства от  революции – побуждающего налога, а также на выисканной переработке каждого продукта в законченный товар. Любо возил на продажу, сезонную брынзу, восемь сортов копчения, и запрещённую ветконтролем кровянку. Наименований куда меньше чем у Кичека, но без остаточной распродажи.  Забоем и копчением, занимался исключительно Грициан, давнишний приятель Милы, понятно моряк, он так себя и представлял:  Грициан – моряк. Законченный специалист по копчёностям, и разделке туш любого произрастания. Первой, о Грициане, вспомнила Шура, когда понадобился колбасник. Как раз в это время Любо уединился в обновлённую переустройством  и побелкой, обособленную  от людей и наружной погоды, глиносоломенную  с почерневшей камышовой крышей хату. В хате этой до развала системы жила старуха Чеботаренко. Теперь Любо жил с Анжелой, смазливой, раздражавшей всех девкой. Иных мужчин дразнили её удавшиеся места тела, шоколадные глаза и наклонности, вместившие какую-то замысловатую опрометчивость. Женщины, не выносили её снизу - доверху, они таили злобу преимуществу. Семёныч, Борнас и Чалан ходили с возрастным безразличием, что тоже имело своё определение, при наличии бесполезного человека. С появлением Грициана и установлений Анжелы, Мила надумала вернуть себе время содержательного отношения с Гришкой. Он когда-то собирался жениться на ней. Обычный ежегодный акт для его характера. Мила, к случаю даже образумилась. И надо же, Гришу немедленно отозвали в рейс. В какой мере это зависело от кадрового передвижения, возможно, знал Грициан. Его намерение совпало с появившимся тогда желанием Милы, стать зазванной для супружеского предназначения. Молва подруг, выдала в своём кругу необдуманное сомнение в пригодности Милы на семейство. Ей же хотелось уйти, зарыться в счастливую надёжность, чтобы через отобранного мужчину подсмотреть на чужое разочарование, на грусть другого скрытого одиночества женщины уставшей от бессодержательной изменчивости чувств. Она желала поместить себя в глубине тёплой удачи, чтобы вызвать зависть тех, кто займёт её место.
Шура, другое дело, она подружилась с Васей исключительно для социального самочувствия, – отношения в которых всегда находила законченный признак парного сожительства, без утруждения на поиск смысловой целесообразности. Шура не имела своего личного пристрастия, всегда усваивала предпочтения других, бралась за любую работу, если в ней нуждалось обстоятельство. Она была покладистой, и очень легко водилась – никогда не отказывалась выпить, когда наливали. На ней вся кухня столовой. Вместе с Милой, в цеху Грициана, она крутила мясо в кишках, которые тоже мыла, солила…. Ещё знала, где держать выпас овец, чтобы они надоили бидон молока, и обязательно обходили бодяки, чтобы семенами не набить шерсть. Шура, содержалась женщиной - очень нужной. Грициан, в колбасном цеху тоже нёс соответствие надлежащее, - работал сердито, прикрикивал на всех. Никому ничего не объяснял, а требовал нужного.
— Это не моё, - говорил он, показывая на всё своё производство, — я по определению – моряк! Грициан – моряк.
— А…ааа, — доходило до гостившего у Любо приятеля, — знаю с моряками знаюсь, свояк мой из Булгарийки, тоже  Иван – моряк. Может, слыхал?..
Или тоже, другой человек, двумя вытянутыми руками, какую-то улицу длинную показывает:
— Вот на выезде… пятый дом, справа, так там старый моряк живёт, у него машина – иномарка….
Оказалось, что в Измаиле моряков больше, чем в Одессе. Грициан, только морщится возмущениями.
— Ччего же они ббаранов  пасут раз мморяки, горячится он, да я иномарок этих мог накупить с десяток. Покатались два раза на лодке по гирлу Дуная, и уже моряки. Да знаю я таких моряков…. Забредёт со стадом коров до Чёрного моря некий неказистый говядарь, спустится к воде, намочит ноги, вернётся на скотный двор и уже кричит: «Я - моряк!» 
— Можно подумать, ты Магеллан прямо, вокруг света вразмашку на весле плыл, — сидевший за общим ужином в столовой Вася, хотел дать щелкан Грициану, но промахнулся, — забойщик, верю! Ловко у тебя получается,  даже я отстаю. — Вася наколол вилкой отбивную, наклонился, замялся, посмотрел в сторону Любо и добавил — …иногда.
— Дда я, я от «Атлантики» на ккитобоях ходил, ты хоть слышал про ффло… флотилию такую, — Грициан стал сильнее заикаться,  - ии…и вотт  именно, что вокруг света. — Он вышел из-за стола, снял штаны и потребовал от Васи: — читай, что написано!.. — На каждом бедре темнела татуировка: величественные корабли с названиями на борту рассекали волны… —Ччитай!...
— «Слава» и «Советская Украина» — прочитала, Мила не глядя. 
— Во!.. понял какие базы, флагманы – китобой охотились вокруг всего света, по всем океанам. А у тебя одни бараны в интересе.
Вася вытянулся на спинке стула, утряс всё, что было у него в животе, и хлопнул себя по животу:
— Бараны вот здесь…, и вон там лежат, он показал рукой в сторону кошары, а где твои кк…корабли?..
Как то дядя Герасим спросил:
— Гриша ты школько лет на море держалшя?
— Восемь…
  — А жена у тебе ешть?
  Грициан растопырил пальцы рук в землю,  большие спрятал за ладони, плавно поднёс запястья к интересующимся глазам Герасима и сказал:
—  Восемь! Было…
Возвращающегося, с девятимесячного китоловного промысла, Гришеньку всякии раз встречала мама. Она втолковывала ему сомнения насчёт новой жены. Затем, погодя, он расставался с женой. За время отпуска на суше находил другую, поселял жить в своей комнате на родительской квартире, и уходил промышлять. Если очередная жена удерживалась в зоне свекрухиного надсмотра, до возвращений Гриши, то он с календарной точностью в один год повторял расстановку предыдущего семейного обустройства. Восьмая жена, Натаха, уговорила моряка бросить плавание из-за заштормившей на суше обстановки.
Она приобщила Грициана к делу своего отца. Из океанского китового  мясника он переделался мясником животноводческим. Место у лучшей четвёртой стойки в правом ряду молочно-мясного корпуса на Привозе, было заранее им приплачено на два лучших рыночных дня недели. Заработок закрутился, неплохой. Отстроили дом в половине двора тестя. Пригород  Татарка!  – считай город! Отношения сложились проверенные, - с тёщей не очень, а тесть мужик военный. Бывало после базара, посидят они по положенному с Севостьян  Артёмычем, тот после, - давай жену разносить….
— Вот так вот тебе и будет, приговаривает Грициан, — если много тарабанить будешь  в следующий раз - снова напою!..
За четыре года хорошая копейка припала. Обстановка: мебель, ковры, хрусталь, шуба, золото, второе – третье. …Но заскучал Грициан по морю. Флотилию китобойную – утопили. Кое – как, возобновил он визу. Добился! Недёшево – так поставлено. Пошёл сухогрузом…,  в пути сообщили – новый балкер в ремонте нуждается. Загнали в итальянский порт, непригодным оказалось судно, по схеме, - моряков высадили. …Вернулся Грициан домой, ни с чем. Ему соседка, сразу сказала:
— Грицианчик — разуй глаза….
Он разул! Натахе воспитание организовал. Она:
— Всё кончено, до свидания, делиться будем.
Грициан взял топор и поделил всё на две кучи. Порубал: шкафы, ковры, диваны, кресла, телевизор, — всё, что можно разделить топором, – разделил.
— Выбирай любую половину, — предложил он Натахе…
— Ничего не жалко, — рассказывает Грициан снова, — только телевизора, он мне юность напоминал, приобретение с первой загранки, у нас такие, только вчера появились. Вот слушаю, иногда по телевизору выступают: - артисты, сочинители, музыканты, академики, певцы -  в общем,  шушера всякая, - диссиденты. Их спрашивают: «Какое  впечатление, когда первый раз за границей побывал?» Ты понял, — первый раз!.. А я эту заграницу, - вдоль и поперёк…  И что ты думаешь? Они, - ни про эстраду, ни про футбол, ни про порты ихние; все в один голос – колбаса! Пятьдесят сортов колбасы, сто сортов колбасы они видели, у них глаза закатывались от колбасы. Ты понял, какие они бобики дударихины. Колбаса первый удар по их мозгам. Мне тогда даже кажется, - колбаса Союз развалила. Соображаешь, какой народишко там сидит, прямо все в комсорги лезут, рядятся. Они на себя теперь, - элита говорят. Ты знаешь, что такое – элита?  А!?  Не знаешь?  А, это когда с Натахой колбасили, мы хряки и быки выбракованные  закупали в элитсовхозе. Вот там элита в тушах перезрелых производителей помещена, плотная, аж вымачивать приходится, и вес в колбасе держится, очень элитная прибыль. Весовщица, мне порядочную скидочку делала за мелочь наличную. Понял! Так вот и с Натахой, и здесь, я делаю шесть видов копчённой. Больше не бывает! Врубаешься!?  Всё-таки, мне кажется, свинина с говядиной лучше соединяется, вкус глубокий обнаруживают. Мы вот баранину вмешиваем, не то, полнота не та, ощущение падает, сочности той нет.
— Сам ты баран, Грициан. Мяса лучше баранины нет, овца кровь свою не травит. Секёшь, преимущество!
Шура прикрыла пальчиком Васин рот, запрещая ему говорить дальше.
— Успокойся уже, хватит  тебе об одном и том же, с кавармою своей. В осень выбраковывать овец будем, забой вызреет, наварим, наешься на каварму.
Шура убрала пальчик с Васиных губ и Грициану им помахала, чтобы без нужды не задирался.
— Овца запах беспрерывно содержит, сказала Мила, с брезгливым укором всему бессарабскому населению.
— Запах тут ни причём, — пояснил Грициан, — всё несёт запах, и у тебя Мила запах есть.
Вася звучно чхнул…
— Я вот ишачину в  сервелат пускал, на то приправа есть, - чеснок, специй кладём. А сто сортов, я могу аж бегом, всякую гадость напихаю в кишки, вот тебе и двести наименований для бобиков. Соображать не хотят. Развесили ушки словно хрюшки, им и всучивают всякую мерзость - элитную модификацию. А ты приди ко мне; я пни дробить тебя поставлю, у меня в коптилке дровишки подкидывать будешь, пусть дымок глаза пощиплет. Я тебе золотящуюся  филеечку, челыжек - что любишь - нарежу, где тогда твои сто сортов ночевать будут. Тоже мне: аты – баты депутаты – распродали наши хаты….
Грициан, заложил мизинцы за углы рта и свистнул, словно заблудших баранов  возвращал. От Милы подзатыльник уловил…
— Да, Грициан прибыль ощутимую несёт, думал Любо, — когда издалека уловил хуторской дым, — на базаре преимущество держим, товар не задерживается. Ещё скорняка бы хорошего отыскать, шкур накопилось, - одной соли тонна ушла.
Он свернул с крутизны укатанной сельхоз транспортом осенней дороги. Поехал по скошенной загонке кукурузного поля. Упираясь бородой в накрест накрытый ладонями торец каралиги, Вася Кара наблюдал, как приспособленные  травоядные челюсти выискивали в смятых стеблях задавленные в грунт кочаны. Под облаком цигеиской шерсти стоял хруст сырого зерна, что теребили подвижные резцы, шелестели подбираемые соцветия. Овцы наслаивались жиром, чтобы  пережить зимнее оскудение земли. Вася увидел как  вышедший из автомобиля хозяин, заложил под мышку блок с сигаретами и пошёл ему навстречу.
— Вот это успокоение дури, обрадовался Вася, а не то комбайнеров пришлось бы останавливать для закуривания.
На другом конце поля глухо молотили зерноуборочные «Доны».
— Не, мешало бы переговорить, — поддержал Любо, — ещё день – два и добьют ближнее поле, а у нас сапетка пустует, и амбар, что пристроили тоже без содержимого.
— Спрашивал я шоферов, что на извозе — сказал Вася, — глухота не проломная, говорят, силос ещё можем, а на счёт зерна - мулятся. Мол, социализм закончился, мероприятие – стрёмное; бывшие ещё не определились, а надсмотр приподняли, все левое прибрали - сами теперь  управляются. А, вот и он! – надсмотрщик. Подумал про собаку – готовь палку. — Вася указал, пастушьей палкой, на приближающуюся  бедарку. —Сейчас брюзжать начнёт на счёт засилья частной собственности.
Откормленный, калюный жеребец извергал пыль и пар, раскачивал  строгий полеводческий транспорт – одноосную колесницу, пробравшуюся в технический прогресс из тёмного прошлого. Натянутые вожжи задрали огненную, большегубую морду жеребца в небо. Приседая задними коваными ногами, конь вырывал и втаптывал, оставшиеся в бесконечных бороздах грунта скошенные корнезлаки.
— Пттрр…рууу…у! – прикрикнул на коня, а заодно и на всё поле, Мефодий  Мефодиевич, - не наигрался!
Вид у полеводческого бригадира сердитый, начинает по делу, сразу:
— Тоннаж никудышный  от этой нивы, — говорит он Любо,— центнеров тридцать с гектара недосчитываем, хуторская сторона одни обвёртки давала.
Он подозрительно меряет красными обветренными глазами хуторянина, удаляющуюся отару, и всё скошенное поле:
— Тут явное хищение. Разбираться придётся! — Жеребец горячился, передним копытом рыл культиваторные гряды, бедарка тоже недовольно скрипела рессорами.
— Мы пасём урожай своей земли, зачем чужаки его увозят, без них  убрать способны. Для того земля  нас тут породила, — повторил Любо услышанную мысль.
Взгляд бригадира ударился в огнеупорную синеву глаз единоличника, скользнул в сторону грязного автомобиля и пошёл дальше отскакивать пока не упёрся в высокий журавль колодца, где возле стола заставленного арбузами и виноградом не здешняя женщина с распущенными белыми волосами, мыла белые ноги, подбирая излишество ткани. Наполненное холодной строгостью полное  лицо Мефодия Мефодиевича, стало оттаивать. Любо беспрерывно следил за состоянием гладкого, краснощёкого, похожего на своего откормленного жеребца, бригадира. У колодца Мила умывала высоко оголенные ноги. Мефодий Мефодиевич сморщил нос, у него задрожали губы:
— Птр…рррууу… Стой! — он дёрнул вожжами жеребца, спокойно грызущего початок кукурузы. — Стой!.. Не наигрался!.. — Обтянутый упряжью в оглоблях жеребец,  гарцевал, словно кобылу увидел.
Рокот комбайнов пропал, вышагивающий за стадом Вася потерялся в нескошенных стеблях серого поля. Звон литых колокольчиков, и грубый стук стальных язычков в  кованном  жестяном  панцире погремушек висевших на оковалках овинов, тоже совершенно затихли. Беспрерывно рассматривая ладные ноги городской женщины Мефодий  Мефодиевич наклонился ближе к Любо и задавлено прошептал:
— Говорят их у тебя несколько…
— Вот эта…, у меня списанная, — ответил Любо тем же шёпотом, при всём их одиночестве  в тишине опустевшего косогора,— могу послать с тобой, чтобы узнала, где есть другое неубранное поле, а то ночи вытягиваются, нужно, потрудится, для одинаковости показателей уборки.
Бригадир приподнялся на вожжах, свободной рукой ощупал широченные штаны, затем шляпу, ворот рубашки; переместился - перекосил колесницу, поправил подстилку сиденья снятого с технического агрегата, и сказал громко:
— Зачем  сон такой крали отвлекать, я тебе из-под новых комбайнов завезу, что сразу теребят, самосвалами на бунт вывалю. Подсушил и в амбар, - не для глаз.
…Любо окликнул Милу. Не слышит, возится у стола. Далеко. Подстриженная земля расстояние съедает. Подъехать надо…  Любо пошёл к колодцу, где Мила накрывала, недавно введенный  распорядком, – арбузо-виноградный полдник. Она резала ломти жирной, последней в сезон свежей брынзы. Ещё не остывший хлеб дышал печкой.
— Ты плачешься всем, что тебя словно заложницу томят, будто бы тут, по уставу монастырскому живёшь. А Грициан?..
Милины глаза блестели настроением игривой переменчивости, она убрала с лица закинутые ветром волосы.
— Кому, это я плакалась? Причём тут Грициан…
  — Ладно, ладно… вон  Мефодий  Мефодиевич — зам агронома, мужчина отборный – нивами заведует, покажет тебе, где кукуруза ещё не убрана.
— Я, что учётчица… – зачем мне неубранная кукуруза?
— Ни тебе, так мне надо заготовительные решения иметь. Говорила, что страсть хочешь на лошади покататься…
  — Это говорила! — Её глаза вмещали загадочную лёгкость первого знакомства. Ласкаемые ветром волосы безобразно засыпали, укутывали её миловидную ветреность.  Ещё  Любо вспомнил, что по дороге у трассы горбятся накрытые бурты, убранного бурака. И сказал:
— … Ну, вот и катайся, видишь у агронома, какой породистый жеребец - не хуже хозяина.
Мила задумчивым взмахом головы, увела за спину волосы, выползающая пазуха вовсю обнажилась, она поправила обрез юбки, накрывая всё, что способна накрыть такая юбка, и сказала:
— Ну, что жж… пусть показывает видный агроном, на лихом коне… далёкие и широкие поля…
— То-то… Любо обнял Милу за талию, и махнул широкому наезднику, показывая на их улаженные намерения.
— Смотри, что бы собаки сыр не утащили, как уже было, дождись толпы, — предупредила Мила, — не то опять растрата непредвиденная.
— Обязательно, — обязался Любо довольный, что навыки старых отношений, взращённые в натуральном хозяйстве, приживаются.
Он подсадил любопытствующую над своим состоянием Милу, в пружинистое сиденье деревянной тачанки, и глядел, как бригадир оттянул доской бугор спины, косит: - толи он видел из далека своего пожелания. Ноздри на  красном лице раздулись, он встревожил головой наверх, как его жеребец. Сильно дёрнул уздечку, нетерпеливо волнующимися вожжами хлестнул коня, чмокнул громко, …и поплыла колесница, врезаясь в мягкую почву деревянными ободками. Обхватывая зашатавшуюся женщину за плечи, огромный  Мефодий  Мефодиевич развернулся и крикнул удаляющимся голосом:
— Бунтовую площадку – место вываливанию готовь.
…Оставшись сторожить полдник, Любо смотрел вслед объятию неожиданно решившегося вопроса.
— Ничего,— подумал он, - привычная… Мне состояние хозяйства надо удерживать без утраты привеса, без снижения кормового насыщения. Я крепну от растительности земли. Растительность – вот деньги Земли. Мне жиронакопления нужны, иначе ржаветь буду. Меня без смазки, мировая коррозия разрушит.
Любо мрачнел, из-за, когда то заползшей в его крови ржавчины. Смотрю, думал он, алкоголь коррозию ума порождает, хуторское равновесие расшатывает. Надо норму выпивки упразднить, а то полноценность будней теряем. Бедарка давно пропала, укатила как веселье вчерашнего дня, как лето с убранного поля. Порывы пыльного ветра наполняли глаза сорным холодом соображений, насупленное небо обворовывало надежду дня, дремотно скучавшие груды тяжёлых облаков подняли всю землю на небо. Любо протер ладонью  лицо, снял уставшие  искажённые мысли. Он услышал голоса идущих к колодцу новых хуторян. Не время выискивать крапиву думам; подпорченные разложатся в бесполезном существовании, либо подумал Любо, истомлённые сами начнут очищаться от уничижающей слабости.
Первыми за стол разместились строители подвала - Миша Лисюк,  Грабовой Жора и Тима Кривой. Миша от армий увиливает, прячется, не хочет служить. На подвале он старший, для него угадать норму выработки невозможно, он всегда опережает дни установленные практикой труда. Ещё Ваха Ворик с ними работал, но съехал, - не захотел сомнения своему малодушию потерять. Теперь они  втроём работают. За месяц должны разобрать шесть арочной кладки погреба, перевезти камень – дикарь на котлован, что экскаватором вырыл Сергей, постелить сплошное бетонное основание, выложить бутовую кладку стен и, заармировать нулевое перекрытие по горизонту опалубки. Для трёх человек с механизмом одной самодельной бетономешалки, и гужевым транспортом - срок предельный, если учесть слабосилие Кривого и выверенную медлительность Жоры, он кладку подгоняет с ненужной для подвала кропотливостью. Кривой, особенно доволен полдниками, можно сказать, он их выпросил. Трёхразовое питание не даёт его костлявому телу нужной силы при перемещений нестандартных камней. В дополнение к полднику он ещё выискивает рацион от одичавших фруктовых деревьев, и от сырых яиц с потайного гнезда, которые сносит косяк, чьих-то уток. Такими отвлечениями он очень раздражает Мишу. Сам Кривой, человек неопределённого возраста и расположения:  длинный, перекошенный, худой,  узкоголовый с оттопыренными ушами, лицо его, с одной очень впалой щекой урезанной при какой-то детской болезни. Как работник, он кадр малоценный, но без него скучно. Над ним все подтрунивают, разве что Маруся жалеет - носит ему молоко, а Борнас, спившийся учитель Борис Христофорович, вычислил, что Тима содержит не выясненный талант, поскольку его родная сестра – Донна Михайлова, очень выдающаяся певица старинных славянских песен, известная всему содружеству. К Кривому, безразличен ещё Грициан, он Грабового недолюбливает, подозревает в умысле выжидательном, гробокопателем его называет. А появился в хутор Жора Грабовой, между прочим, раньше Грициана. Его привела Алла, во время похорон бабушки Панагии. Ошивающийся без прокармливающего дела на болградском кладбище он напросился идти с Аллой помогать захоронению. В то время она держалась за одним рыжим из новой команды похоронного предприятия. Когда Жора  затесался среди кладбищенских камней? - сам не помнил. Но без его участия уже точно не проходил, ни один похорон умершего человека. Он знал, какие правильные измерения надо копать для могилы, сортировал грунт по цвету плодородности для соответственного возврата в яму. Говорил когда уже можно три горсти грунта бросать. Вообще, человек для такого дела незаменимый. Он лично заводил под труну прочные, вытканные специально для кладбища пояса. Имел навыки руководства медленным погружением ящика в дно гроба, обязательно четырьмя крепкими мужчинами. Иначе, соблюсти выверенный уход памяти в землю, невозможно. Грабовой, особенно хвалился этим своим умением.
—У меня, —говорил он,— не то, как Брежнева захоранивали, с таким грохотом, что аж Союз похоронили. Два человека ни за что ни удержат такую махину, каким был Брежнев. Я лично по телеящику смотрел эту процессию, вспоминал он, как только увидел, что к ремням всего двое подходят, заранее сказал, - непригодный подход. Так и вышло, не удержали, а не упустили бы Брежнева, может и по-другому бы пошло, не падали бы мы  неудержимо. 
— Да Грабовой! тебя не позвали…— опредилил вывод Грициан.
— А что?.. думаешь, не справился бы, я не трухлея поверхностная. У них там на Красной площади узко постановлено, мне один военный рассказывал, когда кремлёвским курсантом был, тогда Сталина из мавзолея выносили, перезахоранивали, тоже никак не получалось труну опустить, прыгали поверх неё, чтобы на дно могилы уложить… Допрыгались… В Болграде меня очень признавали, ценили люди совершенно!
На кладбище Грабовой, действительно имел расположение. Ему передавали одежду усопших, обязательный поминальный обед, куличи, бутылочка, рубли какие то, признание настоящее словом, жить можно, посреди мёртвых. Его озабоченное состояние всегда держалось соответствия горести обряда. Когда через тщательно отлопаченный холм, ему передавали за отошедшую душу  некую вязку, он глубоко замыкался в себе, принижал глазами тело до самой земли, его лицо застывало в горести от безвозвратной потери, вот, вот заплачет сердечный… Была у него, всё таки содержательного предназначения работа. Но досадное упущение на брежневских похоронах привело в кладбище организованную группку по ритуальным услугам. Они тут же упразднили всякое присутствие огорчения. Уход жизни, они переделали в коммерческое захоронение остывшего тела, да ещё, белыми перчатками. Хозяин ритуальной фирмы подъезжал на чёрной машине, всегда в чёрном плаще, чёрной широкополой шляпе, чёрных лощёных туфлях, и вытянутое холодное лицо как у трупа. Похоже, он никогда ни собирался умирать. Новый хозяин кладбища сразу обжёг Жору вечным льдом. Уходить от привычки дело нелёгкое. Жора как то подвязался прислуживать фирме, но слишком много внимания со стороны живых клиентов. Его убрали сторожем на еврейском кладбище – рядом. А там, погребения редкие, не протянешь от случая к случаю. Скучно стало, - обычаи не те. Ему объяснили, - когда процессия подходит к воротам, будут кричать: «Место, место, есть ли место?» Сторож должен отвечать: «Нет места! Нет, нет!» Его, конечно, упрашивают, дают деньги. …Ну, тогда сторож  делает исключение и предупреждает, что бы в последний раз их видел тут… Обычай, в общем, то неплохой, доходный обычай, давали денежку нормальную. Тут он, с досадой рассказывал: как то со старого кладбища музыка доходит, духовой оркестр – «Вялый цветок» выдувает, ну и что бы развеяться – туда пошёл. А там его все знают: куличи, бутылочка, пятёрочки, - такое дело, еле обратно к своим иудеям вернулся. Поминальное – на стол, и спать. Проснулся:  выпил, закусил,- помянул,  как говорится… и снова в сон. Проснулся – выпил…  А за воротами кричат, и кричат еле разбудили… Спрашивают: «Есть ли место?» Он будто бы ответил: «Есть, есть… - всем хватит…» Его, и выгнали подальше. Во всяком случае - Жора только жаловался, а насколько всё это точно, никто на хуторе не знал. После такого недоразумения, ему пришлось больше года жить в усыпальнице Ивана Никитовича Инзова. Здание, - сто пятьдесят лет содержащее мёртвый холод, - не могло согреть ещё живущего Жору, он неимоверно исхудал, ссутулился ещё больше, нищенствовал, побирался,… хорошо Алла подвернулась случайно. И неслучайно, на похоронах бабы Панагии его оценили, человек умение проявил – его оставили помощником Барнаса на свинарнике. Занятие, сказать откровенно, несообразное, для человека с таким благопристойным опытом. Хотя Христофорыч,  итого хуже, - учитель!  …Куда деваться? - смирился Грабовой – тут старые люди живут, - понадоблюсь, решил он. Как только Сергей вырыл котлован, и пошла жара по подвалу, Жора напросился выровнять диагонали четырёхгранной выемки грунта. Состругать неприличия ковшовых гребней напросился. Так он незаметно, посредством лопаты, к Мише в звено перешёл. За месяц работы на подвале Грабовой услышал от звеньевого - порядочно звуков. Миша оценил Сергея, когда при помощи тракторного прицепа перевезли камни. Выражением запрятанной улыбки Миша сказал: «Э… эээ… эх», — ещё сопроводил одобрение словом – «Так!» Всего раз проверил бутовую кладку – работу Грабового, тут он сказал: «Ммм…м?!.» Ещё, он два раза подборочной лопатой огрел Кривого по спине, когда тот вместо подачи раствора, грыз вынутые из-за пазухи овощи. Здесь, лопата шлёпнула…, Кривой взвыл…, Миша посчитал лишним,  что-то говорить. Надо отдать должное Кривому, он такое внимание к себе, хоть и посчитал не вполне пригодным, всё же учёл, -на будущее.
 Не мешало бы Мише жену подобрать, подумал Любо, пусть на хуторе  мастеровые дети родятся, селение будущими людьми удержать надо. За Марусю, Кривого отдам, он воспитанию поддаётся. Как наполним бочки новым вином, в новом подвале, надо свадьбы организовать, семьи образовывать для социальной надёжности в запутавшейся природе. Ключи от подвала только Атанас Семёнычу. Он человек – замок! Любо особенности дяди Атанаса, с детства помнит, в системе усталого однообразия он полезное упорство таил. Конюхом в бригаде работал. У него вокруг, - чистота установленая, с метлой постоянно ходит, коня не выпросишь, …а родственник. Если верхом охота, только на смене дяди Вани Крючка, - бутылочку вина, и гони подальше, катайся в Каланчакские поля. Когда тёти Любы не стало, дядя Атанас к сыну переехал. Славик, - друг детства, на военного думал учиться. Получилось, грузчиком в речпорту установиться. Пьёт. Отца кулаками укоряет. Семёныч тоже в порту уборщиком работал, его Любо случайно там встретил, поговорили, - …дядя Атанас ночами, хуторской дом бессонницей  обнимает. Вот радовался что вернулся, аж приплясывал, когда двор свой прибирал. От всякой помощи отказался, не захотел, вихрями ощущений делиться. Семёныч, человек режимной прочности, не может без совестливого утомления мышц пользу понимать. Когда ночью, корм скоту привозят, он прячется в глуши саманных стен, восприятие скрывает, не может образование прибавочной стоимости  усвоить. У Семёныча веер ключей от всех замков хутора. Он сам назначение замкам устанавливает, говорит, что в хутор народ образованный пододвинулся, сосредоточенность требуется. Он, не может понять, зачем Шура выбирает мякоть мяса, когда его в костях уйма. Мякоть не для кухни,  для товарного предназначения выращивается. Опять же, зачем хлеб покупать, когда его всегда сами выпекали. Всему объясняет выгоду Семёныч,- дополнительный обед, он тоже не одобряет. …Подошли другие на полдник, ещё - кто хочет. На брынзу, накинулись, тёплый  хлеб  расхватали.  Значит недаром Любо, тогда на ужине женщинам сказал:
— Учитесь, девочки хлеб выпекать. Бабушка за полночь вставала, месила, муку кукурузную добавляла, - хлеб сладкий, одним хлебом можно насытиться. Ещё малай пекла, милину, тыквенник, пампушки, вертуту - всё объедение…
—…Учитесь, девочки… — повторила Мила шёпотом, не слушая больше Любо, — разговорился… он, что хлебокомбинат запускать надумал,  пусть Анжела ему тыквиник печёт, у неё мозги из тыквы, с нами не обедает, ей видишь ли, в постель еду несут, Маруся – дурра, я бы ей занесла…а…
Сидевший с Борнасом в отдалении, на приставленной к большому столу лавочке, Кривой: сопел, шмыгал, чмокал, прихлёбывал. Тима Кривой задрал кабачковую голову, и тяжело пережёвывая, перебил хозяина:
— А сколько Любо, мне денег положено, и когда ты мне их выдадишь? — спросил он.
Все замолчали. Вася сухо проглотил, по привычке струсил телом преждевременно добравшуюся в желудок пищу:
– Плохо, что далеко сижу Кривой, я показал бы, что тебе полагается. Вижу на самом деле, тебе ещё и мозги укоротили, вместе со щекою. На тебя еда уходит незаработанная, ты положение своё тут, не оправдываешь! Ничего!.. себе!.. Кривой!?  Вот пацанёнок белый, что к нам недавно прибился, Вадик,- сирота, сколько ходил, пока мы его оставили. Дядя Вася, говорит, - возьми меня подпаском, мне молоко с хлебом хватит, больше ничего не надо. Думаешь, мне подпасок не нужен. Просто я пить бросил. Он мне при дойке, овцы в дойник подгоняет, и молока себе, сколько хочет, набирает. Шура! – Вася повернулся к Шуре, - А где он, почему  не ужинает?
— У меня поездка в город, помоет машину, повечеряет, - сказал Любо.
— Ну, и правильно, это его дело. А ты Шура проследи, что бы Кривой, не слопал всё, мальчик голодным останется.
Однако же, Кривой, - снова заводился Вася, набухшей от жёстких овечьих вымени ладонью, он сжал остаток хлеба, и сухарём положил на стол, —Положено ему… Ходил по Вайсалу бычки подбирал, полынь  сушил на курево… теперь, сигареты с фильтром заказывает, от папирос, видите ли, он кашляет. Я тебя кажется, вылечу. Сколько кадров стоящих к нам просятся, не вмещаем всех, а тут Кривой за столом сопливит, аппетит людям отбивает. Зачем Шура он в столовую вернулся, пусть в каптёрке на свинарнике у Борнаса давится, в конуру, к свиньям его за неблагодарность.
— Что, …то …то, я …тел знать,— Кривой съедал слоги, — спросил только, маме ток отрезали… уплатить надо…
— Конечно, отрежут, когда её пенсию пропивал, тогда за ток не думал?
Кривой  не слушает Васю, он уже помогает пальцем запихивать в рот макароны, что-то бурчит невнятное.
— Давай, Кривой, лопай быстрее, — торопит Вася, — сейчас ты завалишься спать, а Шуре, женщинам после тебя всё перемыть надо, убрать, им тоже отдых нужен, не до тебя.
И действительно, после ужина, столовую проветривали, убирали, всё мыли, затем жарили крупные, просеянные семечки, варили какао, и все женщины кроме Маруси, садились играть в карты. Грициан и Вася тоже в карты играли, про усталость своего дня рассказывали, все вновь услышанные анекдоты и больше всего давние, вынырнувшие по случаю, один вытягивал другой, похоже, их целая бесконечность. Чем глупее суть вымысла, тем сильнее смеялась выспавшаяся за день Анжела. Тогда Мила, обычно сдерживала себя, с чужой серьёзностью повторяла: «Не люблю когда из пошлости, юмор извлекают».
…В скрипнувшую дверь столовой, просунулась забрызганная, утомленная  мальчишечья голова, она голодно обмотала всю столовую.
— Батя Любомир, а внутри мыть? — спросил Вадик.
— Ты где мыл?..
— Всю машину, что изнаружи имела грязь. — Малый получил выражение обратное ожидаемому, он, почему то разочаровано посмотрел на тётю Шуру, и виновато стал теребить нос.
— Алла!— голосом сорной  машины, Любо приподнял Аллу,— помоги малому салон вычистить, там пыли много усело.
В образовавшейся тишине столовой застучали послушные шаги, Алла подобрала грудью не разобравшуюся голову; задирающийся шум за дверью громко удалился – пошли машину изнутри мыть. Переставший  жевать из-за любопытства Кривой, продолжил доедать добавку.
— А, что Семёныч, — спросил, запивший хрипоту Любо — по прежнему не столуется тут?
— Нет. — Ответила Шура — Не хочет. Он мяса не ест, сам себе готовит.
— Что же он готовит?
— Не знаю. Когда ни спросишь, — он яйца с брынзой жарил.
— Оо…о, даа!.. — Кривой скривился, — Шурааа! Почему ты мне яйца с брынзой не жаришь?  Я тоже люу…ублюу…
Смех ахнул на всё помещение. Борнас не смеялся, он причину смеха не понял. Прячущей улыбкой, Любо посмотрел на ровного во всём Борис Христофоровича.
Спившийся учитель физики и математики в периоды отхода, для большей наглядности в яркие звёздные ночи, садился на уже связанные невысохшие камышовые щиты, и думал, как предотвратить неизбежное грядущее похолодание на планете. Ему нужно было изменить орбиту Земли, пододвинуть её ближе к слабеющему Солнцу. Он делал расчёты по удалению из солнечной системы всего Марса, чтобы убрать его лишние притяжения. У него ещё вариант решения за счёт Луны, планирует взрывами раздробить её и посадить на Землю, по частям. Тут заложена двойная польза, увеличатся просторы земли для будущих людей. Занятый  ночами исправлением астрономического обустройства Солнечной системы он часто упускал часы кормления свиней, и надобную очистку свинарника.
В школе ему не дают работы, жена из дому выгнала, женщины требовали, чтобы он не ходил в столовую с запахом свиней, а у него нет времени каждый раз чиститься, мытьё обдумывать. Обычно ему Тима, раз в сутки носит бидончики в свинарник. Там в маленькой кладовке живёт Борнас, у него столик, жёсткий топчан, и полка с книгами, - по всему, в его присутствие, бегают очень наглые упитанные крысы. Часто вечерами здесь, Борнас с Кривым тайно расслабляются, они распивают самогон, выменянный у деда Прокопа за дерть.
— Любо не прав, что выпивку совсем ограничивает, — Борнас доказывает Кривому, что половина этой треть литровой бутылочки, за неполный мешок дроблёного зерна, недостаточная порция - всего 165грамм в горло, это мало, они его не держат.— Меня держит  когда ты полный мешок уносишь за наполненную полулитру, - 255грамм это другое дело, равновесие организму даёт, сон укрепляется, сплю хорошо, — втолковывает Барнас.
И Кривому выпивка тоже помогает она ему в самый раз, она аппетит ему нагоняет. Христофорович мало ест, в столовой он больше слушает, о чём говорят, и сам тоже говорит:
— Мне, Любомир Иванович человек надо, поголовье откорма увеличивается, хряки загон ломают. Лошадь с кутигой подмога нужная, опрокидывающийся кузов, - агрегат что надо. Мальчик, который только заглядывал, для такой работы не годится, ему в школе учиться надо, понимаю, он сам напросился, но ещё слабосильный. Так-то, смышленый, берётся за всё, бойкий, но утруждать его не хочу, нехорошо, не по-нашему, - он сирота. Вы дали указание мне помогать, ничего не скажу…Грициан, другой раз подсобит. Семёныч,- слов нет, времени у него мало. Вася насчёт кормления, - молодец, он в кормушки так насыплет, совсем  перестарается, треть корма в навоз уходит.
— Один раз так получилось, и ты Борнас, уже полгода всем рассказываешь. — Вася уткнул обиженные губы в бугры кулаков, придавил локтями стол, молчит недовольно.
— Жора, вот тоже, человек правильно объясняет, у него своя работа есть, опять же он специалист, мастер, зачем ему навозом облипать.
— Ккакой? он специалист!.. Что гробокопатель, - это профессия! Может он и по мясопродуктам технолог? — Грициан, возмущённо поглядывал на Грабового, — как с мертвецами спать, - мможет, а помочь  забить ккорову или поросёнка он, видите ли крови ббоится, бежит, аж в ккамыши прячется.
— Мне Любомир Иванович, постоянный человек нужен, — заключает Борнас, — Маруся конечно умница, она так любит с малыми поросятами возиться. Когда свиноматку рябую, пришлось прирезать, она весь её опорос выходила коровьим молоком, - из бутылочки соской поила. Опять, же на ней куры, утки, в коровнике у неё работа - Косте помогает, её загружать больше некуда. Не в обиду сказано, некоторые наши женщины, нос затыкают, когда дунайский ветер повернёт, говорят: этот свинарник убрать следует подальше. Куда подальше? Он далеко на том конце, а я так понимаю, сегодня порося наше самое доходное поголовье.
— Так что ты хочешь сказать Борнас, — Вася говорил в кулаки рук,— твои двести голов, или у меня только дойных двести маток, плюс остальные, а это сыр, шкуры, шерсть, туши. Разве не доход. Управляюсь сам. Ну… Чалан положим, мне на дойке помогал, я ему в сыродельне. Тебе подпаска своего послал, - вот, хоть  на него гонишь, что  работать не хочет. Как, я один!.. и справляюсь!
— Вася, ты не равняй. Во первых, не 200, а 286 одного крупника, потом, овца сама себя кормит, а поросятам уход требуется. 
— А ты учти, что на месте сидишь. Не по толокам ходишь, по лесополосам целый день, - жара, дождь, ветер – до самого болградского полигона добираюсь, снаряд недавно взорвался, все слышали, два овчара погибли, и так каждый год людей на выпасе теряем. Овце корм выискать надо, чтобы сытая была, пока засуха стояла, мы всю траву подряд скусывали, мне готовое, как тебе не привозят. Соображай что говоришь…
— Я, может свиньям тоже выпас хотел, выгонял из загона…, скот от скота рознится. Овца, корова - гурта держатся, их само порождение объединяет, а кабаны животные разноструктурные, их трудно удержать вместе, - разбегаются. Тут, Герасим Терентьевич рассказывает, что в малолетстве зайцев, - кроликов пас, их у него тысяча штук развелось, мне что-то не верится…
— А козы?! ты знаешь, что такое коза среди овец, — постукивая по своей голове, Вася отбивал укор Христофорычу, — они разве, что доятся больше, а ценность в их молоке малая. У меня две козы в отаре, это же беспрестанные происшествия, подтанцовка какая то, они мне всё стадо суматошат, из-за них беготня лишняя. Хорошо овчарки заворачивают по направлению вышагивания. Я Любо понимаю, козы бабушкины, они ему как память волнению дороги. А ты, Борнас! - не по делу возмущаешься.
— Я же объясняю тебе, свиней скрутить во взаимосвязи невозможно, их удержать в групповую, плохо получается, - разбегутся, у них нет чётко сходного поведения. Ты чабан - это одно, а определиться свинопасом дело не простое. Я, вот слушаю постоянно радио у себя в каптёрке, у них в Киеве, - гражданское неповиновение идёт, кричат: «Кучма – свинопас.» А я скажу, свинопас это ещё та сноровка, суметь надо, видно у него получалось. Я, например, не сумел пасти свиней, мы передумали, а вариант такой прорабатывали, пусть Любомир Иванович подтвердит, он в курсе.
— Всё правильно Христофорович, —согласился Любо,— пасти зайцев, это стоит подумать, они в питании целесообразие имеют, целое направление содержат. Тогда решили, Тима оставайся на свинарнике, ты в нём свой.
— Вот – так, вот Кривой, — ударом поставленной на стол кружки, Грициан, пристукнул утверждение, — ты ппонял, - в свинарник и не ззайкаться…
Кривой принял вид, человека исполнительного, болеющего за каждое предназначение, но сказал:
— Вы, Любомир Иванович… знаете, что на подвале бетонный пояс под «ноль» перекрытия уложить надо, всё-таки кладка дикарём шла, стелить бетон порядочно придётся, - пусть даже Миша скажет.
Миша смотрит в свои мысли и молчит.
Любо знает, Миша и без Кривого «ноль» выровняет, он оглядывает, всю главную половину народа, и говорит:
— Закончим все сезонные работы, тогда удачной осени, - праздник сделаем, может, и музыку пригласим, что бы как на проводах в армию получилось, как когда-то. …Свадьбы некоторым сыграем. …Потом. Проводы сезона, - обязательно устроим. Тогда и расчёт будет. Для всех.
Кривой посмотрел на Грициана и Васю с укоризненным перекосом выровнявшегося лица, и пробурчал для себя заключение:
— Много разной еды будет…
В распахнутые дверцы пыльного салона «Нивы» влетел невыносимый смех доносящийся из столовой комнаты. Алла остановила влажную тряпку на бублике руля, стала разглядывать своё лицо – похорошевшее в тусклом отражении зеркала  подвижного вида. Бессарабские ночи начинали стынуть, разрядились пения птиц и сверчков. Ветер всё чаще содержал пьяные крики нового вина и раздразненный скукой собачий лай - из ближней Марилянки, где на краю во взъерошенной хате живут малые братья и сёстры Вадика. Когда все уснут, и дядя Семёныч тоже, он наполнит торбу тем, что уже припас, и под осенними звёздами всезнающего неба понесёт им сытое взросление для хуторской жизни.

 

 

 

 

 

 

                                                                                  VII. Сабантуй


Зов почвы и памяти тысячу лет стонал в Бессарабской земле, пока уставшие люди разбуженные историей не намерились идти туда откуда далёкое время подвинуло их предков снятся для того что бы вернутся. Скучающая под наслоившимся новым чернозёмом земля принимала людей давними следами копыт, затухших огней, и прахом забытых предков. Земля обнимала их возвращение с даром, обещала волю навечно. Город, которого не было, они принялись расстраивать умом, он складывался из двух разделённых широким проспектом частей, тянущихся по полуденной линии вдоль озера. Строго ровные жилые кварталы отделялись просторными прямыми улицами. По всему городу разбросаны целые, нежилые земельные квадраты под: Соборную площадь, больницу, гимназию, базар, скверы, парки… Торговая площадь была посажена точно по центру - с верхней стороны проспекта, в нижнем от проспекта незастроенном квартале разбит парк. На Соборной площади воздвигнут величественный Преображенский кафедральный собор. Остальные кварталы тоже наполнялись своим предназначением. Целесообразность замысла его пространственное сочетание не оставляли места изменениям к лучшему. Когда нельзя улучшить, легко испортить. Обычно, малоспособные, всегда утоляются глупыми решениями. Сразу после смерти отца Болграда – Ивана Никитовича Инзова, в знак признательности, за городом была специально построена церковь, предназначенная быть усыпальницей праха попечителя края, перенесённого из центрального городского кладбища Одессы в Болград, и заслуженно спасённого от судьбы революционного осквернения, - через период равный его земной жизни. Много позже Жора Грабовой отдаст должное подвижникам, предвидевшим будущие события. Последующие глупые «отцы» города, вопреки гневу Спасителя, крушившего торговые столы и отхлеставшего торговцев за базар у дома божьего, решились обойти заповеди. Захотели испортить город. Они посадили ещё одну церковь прямо на проспект, перегородили его, втиснули церковь вплотную к базару, чтобы иметь под боком пожертвования торговцев, вынужденные замаливать неизбежные грехи. Нижний, прибазарный  сквер, искорёжили до неузнаваемого предназначения. Атеистический режим секретарей сам того не подозревая отомстил архиерейству за искажения Нового завета, а заодно и за порчу задумки градооснователя. Службу в прибазарной  церкви они упразднили. Заброшенная каноническая архитектура стала саморазрушаться. Тут, как и в стоявшей на своём месте сельской церкви, пионеры и комсомольцы тоже катались на свисающем с купола канделябре. Любо издалека оценил упорство выстоявших арок, и пожалел поникшую мрачную высоту уставших без крестов возвышаться луковиц, - они потемнели и провалились. Через брешь сохранившейся церковной ограды он вошёл на территорию, присоединённую к базару. Вдоль обшарпанных, высоченных стен заброшенной церкви, разрядились дощатые, латаные клети с поросятами. Здесь селяне ещё торговали: зерном, живой птицей, выделанными шкурами, баранами, мётлами, гончарными изделиями, бочками, и прочим товаром своего примитивного труда. Продавцы поросят обычно высматривали в толпе, людей держащих при себе пустые мешки. Человек без мешка для них малоинтересен. Вот идёт явный покупщик, мешок под мышку заложен, в клетки с шевелящейся соломой с интересом заглядывает, видно, что занятие непривычное для него. Длинный майор в голубых погонах, голубые ободки, гаоляновые нашивки и строчки по всей его форме, глаза с растерявшейся голубизной. За ним, с закинутым через плечо джутовым мешком, в старинной поношенной одёже, идёт невысокий дед, мешок с заплатами свисает почти до земли. Идёт важно, даже и не поймёшь, почему вместе идут. Наконец старик отстаёт, знакомого увидел, здороваются, в улыбках оба – старое вспомнили. Военный дислоцируется возле полноватого короткого мужика с коротенькими усиками, заглядывает в его клеть. Мужик не спеша открывает сбитую из горбылей корявую крышку,
— Вот,— говорит,— я лично свинарь, 35 лет в животноводстве нахожусь, это мои личные поросята, я породу эту себе ещё при колхозе отобрал, на свиноферме работал, хоро…ошии завод, проверенный, мясное направление. Растут быстро, им сейчас 45 дней, уже без молока матери могут расти, желательно конечно на обрате их подержать, немного. Советую тебе обязательно парочку брать, тогда они лучше кормятся, толкаются, когда едят. Можно свинку и кабанчика брать, мужского надо кастрировать сразу. Чем раньше, тем лучше, я знаю у вас в военном городке, есть толковый специалист по этому делу. А на отходах из солдатской кухни они у тебя через полгода, точно добавят по центнеру, хороший вес доберут, и начальник твои доволен будет.
Военному нравится догадливость, и очевидный толк в советах свиновода.
— Отец, — кричит он старику, разговорившемуся со знакомым, — иди, посмотришь, я тут из хорошей породы выбрал, они быстро вырастают, вес набирают, толкают друг – друга…
Любо тоже подходит к ящику, хитро подмечающего намерения, продавца. Тот держит десантника в обойме  наметившейся сделки, притяжением интереса выгоду не хочет упустить. Короткими усами показывает Любо на молодняк, едва слышно говорит:
—- Смотри парень, приценивайся, сравнивай, думаю, тебе есть смысл смешать…, кровь подновить.
Старик долго прощается со своим знакомым, подходит не спеша, попутно в другие клети заглядывает. Любо тоже пошёл другой товар глядеть.
— Вот! — зять показывает свой живой выбор, — решил здесь брать.
Из-под нависающей высокой овчинной папахи, - тесть полковником смотрит. Свинарь будет немного выше, и моложе будет. Между ними обоими высокий майор как столб стоит.
— Что ты за них спрашиваешь? – старик смотрит в упор переосмысливающему преждевременную радость свинарю.
Десантник забыл цену узнать, заморгал, неопределённо удаляет устремления на кованые решётки бесстекольных церковных окон.
— Сам знаешь, брачет, какие сейчас деньги… и не угадаешь, как определится, сколько именно запрашивать...
— Что тут гадать, деньги новые пошли, в момент настоящие. Не купоны.
— Оно… так, но иди, знай, что завтра опять будет…
— Я тоже не знаю, что с твоими кабанами завтра будет! Смотрю, вон… — старик глянул в свой только пройденный след, — человек подготовился на базар выходить, у боровов уже место заросло, меж лапотками два пальца не вмещаются, не то что твои, - щетинятся хребтом… Идём! — приказывает папаха майору, и первой двинулась.
Зять, погонами изобразил молчаливое недоразумение…, виновато пошёл следом за тестем.
Продавец, щёлкает заскорузлыми пальцами, подготовленного купца увели, он укоризненным выражением ужимает бабочку усов, чуть ли не в нос заводит:
— Ты, же целый майор, говорит он уже не слышащему майору, я тоже в армии служил, знаю, там майор – ого го гоо, значение имеет. Ты добился такого звания большого, солдатами командуешь… так приди на базар один…, сам приди. Что ты с собой ещё тестя тащишь, зачем тебе пень этот!?
— Так почём, всё-таки свинки? — спрашивает Любо.
Свинарь приходит в себя после негодования, тоже видит, что человек несвоевременный интерес имеет.
— Я ему парочку, …даже и за сотню новую бы отдал. Тебя конечно пара не устроит. Заберёшь все одиннадцать, сразу… я тебе хорошую скидочку сделаю, и совет дам, - протяни их до травы, потом, переведи на одну зелень - за месяц, два - они тебе весь жир в мясо переведут. То, что тебе выгодно. Вспоминать меня будешь.
Человек давно с животными связан, - хорошо интерес людей видит, думает Любо, надо будет  полсотни молочных добавить с базара, когда молодняк в откорм пойдёт, а дед прав, лучше боровички брать – риск уже кастрирован.
Здоровенный детина, вес полторы центнера будет, видно, что откормлен на бубликах с молоком, снаряжение как у лыжника. Шапочка с бубенчиком, длинный шарф два раза горло обмотал. Ставит дорогую кроссовку на перекошенный ящик, резинку брюк поправляет, оттягивает, смотрит сквозь дощатые прощелины в клетку. С удивлением смотрит.
— Это что свиньи? — спрашивает он молодого, щуплого хозяина.
— Да, поросята, очень хорошие поросята, — отвечает парень.
— Ммм, ммда, — верзила снимает ногу с ящика, думает о чём то, пытается вроде сообразить как то, увеличенное детское лицо, наконец, любопытствует. — Они живые?
— Конечно живые, просто лежат, греются, спят…
Здоровяк молчит, смотрит с безразличием по сторонам, потом снова в ящик, долго смотрит:
— А, кушают?
— Конечно, кушают, — отвечает хозяин поросят — если кормить будите, будут кушать. Детина выпрямился, подтянулся всем огромным телом, аж плечи хрустнули, корпусом повернул влево, потом вправо…- и пошёл вдоль рядов. Уже далеко отошёл.
— Ну, что будете поросят брать? — кричит вдогонку молодой продавец.
Огромный остановился, сердито пухлые щёки надул:
— Чтоо?! Зачем они мне надо!..
— Да, повторят,— убеждённый интересом Любо,— добавить количество придётся, нехватку сырья накрыть надо. В следующий завоз Грициана и Васю брать надо, под конец базара они цену,- оптом собьют.
Медленно, меж торговыми контейнерами преодолевая неразбериху движений запутавшегося народа, Любо пробирается в крытый базар. Женщина склонная к полноте смотрится в закреплённое на дверях контейнера зеркало, широкую кофточку примеряет, крутится по разные стороны, тесный проход перегородила.
— Мне кажется эта кофточка на меня большая,— говорит себе полненькая.
Продавщица в очках, с лицом библиотекаря  поправляет ширину:
— Ничего… это только на первое время…
На повороте, у другого контейнера, властная женщина с явными усами жуликоватому мужику твердит:
— Я тебе не Ивановна…, я Гурамовна!
Любо заходит в излишне высокий тусклый корпус, отовсюду сочится неожиданная скука давящих намерений. Прямо у входа, с левой стороны постоянный лоток, где слишком изящная Лена Цезарь, распродаёт хуторскую продукцию.
— Слушай,— обращается она к Любо, как будто бы только с ним разговаривала, — ты разберись с этим козлом, ему лицензия надо, мы справки ни те дали, заключение, какое то хочет… Это же территория рынка, какие тебе справки? – гадина! Тебе же платят!.. И посмотри Любо, иди сюда, ты видишь это сало? …разваливается, я в прошлый завоз объясняла Грициану, - не копти его так долго, шкурка отстаёт, мало что вес теряется, ещё и плохо берут. Мне, вон Соня говорит, - я тебя чётко научу что делать, бери, говорит, на продажу мою продукцию и твоё сало уйдёт. Оно и так уходит, но стоять с одним салом, знаешь – пошло. А возьму её кровянку, так покупатели, плеваться начнут. Ты, говорит, на пробу оставь хорошую, - значит нашу. Представляешь, - клиентов отбивать. Хитрой, тётка стала, а при соцторговле, помню, ходила с вечно замусоленным подолом. Давай, не хватает своего забойное, покупай; надо, что то - делать, три дня хорошо стоим, остальные сопим в тряпочку. Неделя ушла, за место плати, за весы плати, за анализы хорошо заплати, за уборку плати, на выборы – дай. Его, поца – не интересует.
— Усилим, заполним невыгодные дни,— Любо смотрит вниз, подошвой плитку пола трёт, мощности обеспечения рассматривает. Пойду к этому… к директору… — сказал он Лене и медленно двинулся в торец корпуса.
— Да, давай! Решай!.. — Лена побежала за прилавок, отрезала сало на пробу, кончиком длинного ножа закутанной бабке подаёт, ждёт…, вопросительными немигающими глазами терпеливо ждёт.
— Рыхлое, я всегда у вас беру, — 150грамм просит матрона, и копейки считает… Лена не глядя копейки в баночку кидает. Потёрла руки:
—Ну, что девочки, — обратилась она к Соне и всем соседкам — по 50 грамм, а то на этом сквозняке, я как цуцик продрогла.
Любо идёт мимо молочного ряда, с молочным лицом женщина свежую овечью брынзу, предлагает купить. Улыбку в озабоченность его вложила, свежая только в апреле будет. Потому дядя Ваня Чалан в загуле теперь, створаживать пока нечего. Как потомственный сыродел, - не признаёт другой работы. Его душевное состояние отбивает струя цедящегося сыворотка. Цедилка разделила его год на две половины: - трезвую и пьяную. Сейчас он в Вайсале, дома, - пьёт, о событиях всяких рассуждает; говорит, о наличии борьбы прошлого с будущим. Был случай, сам себя побороть пытался. Рассказывает: - когда точно, не помнит, но гостил у младшего брата, его Павлом зовут, на другом краю села живёт. Ругал его брат, отрезвлял сурово ум его, говорил:
— Позоришь нас всех, - и меня, и сестёр, и детей своих; крепко отчитывал Павлушка.— Но и хвалил тоже, — хвала тебе в лето, — говорил,— в цедильниках толк унаследовал, в теплоту года ты умница. В холод опускаешься до подзаборья, в последнего пьяницу зачисляешься, нормы не имеешь. Застынешь где-нибудь в подворотне. Не знаешь меры! - вообще остановись! Круглогодичную трезвость для себя установи.
Порядочно ему досталось, призадумался Иван, решил, согласился с Павлушей. Как не переворачивай выпивка дело постыдное. Срам для человека. Решился  забросить пить окончательно. Идёт он домой, вышагивает на свой край села, в первой же корчме - зовут… Отказался. Решительно повлиял Павлушка. Дальше, - колхозный ларёк, магазин, где разливают, - не хочет заходить, от приглашений отмахивается. Никогда такого не было, что бы Челан, - и не согласился выпить. Дальше, старая чайная, буфет… пропускает, никаких остановок, - домой. Ещё одна колхозная корчма, где на карандаш дают, - ни заходит, никого не слушает: «что с Чаланом произошло?» «…а ничего, человек бросил, пить не хочет». Последний перед домом  ларёк, где он завсегдатай, - друзья на лавочке, уплотняются, место для него делают, гремят голосами – некую истину выясняют; сейчас Иван придёт, скажет, - сами, без него обнаружить не могут.  Чалан, не перестаёт идти, мимо прошёл…
— Эгеее! Что такое случилось?.. Своих, не признаёт… От друзей отстраняется!?
Даже Филипчик Жежелов удивлён, тот самый Филипчик который на спор, нанизанную связку  острого сушённого  перца съел, связка в две длинны его роста, ведро вина выиграл у Чалана… Быть не может, ни понимают все как так, Иван Чалан и выпить не соглашается. А вот, - так!  Он пьянство отрицает!  Доходит до своей калитки, открыл, - дома из камина дым струится, картошки запечённой запах носится, голос жены слышен, дети резвятся…
— Уууух! – голова моя, – умница послушная, воскликнул Чалан, угощу-ка, я её винцом, отблагодарю за такое  послушание. И вернулся в корчму.
Отвердевший в крепком соламуре  корово-козий сыр, торгуют за брынзу. На брынзу спрос не падает, надо поголовье овцематок поднять, - планирует на ходу Любо. Дожди не дают траву просушить, последний стог наполовину выложен - сучковатый стожар верхушкой скучает, а жвачных перезимовать надо без изнеможения. И затишь на тырле  давно прохудилась, камышовые фашины связанными лежат, установить не собрались. Кровлю хлева перестелить необходимо, тут с шифером задержка. Склад над подвалом покрыли, так ветер в проёмах гуляет. Время отдождивится, что-то и успеть можно, поздняя осень богата погожими днями. И праздник сезона поспешил объявить, значит, упростить следует, выставляться ни к чему, достижений значительных мало, - считает Любо,- голову свою корит, угощать её не хочет.
Меж, тем состояние работников, загодя наполнялось упадком трудовых будней, завершённый сезон уборки выглядывал со всех полей, с бумаги любого календаря. Приближение праздника обнаруживалось в каждом, Грабовой постоянно напевал какой-то дурашливый мотив, беспрерывно повторял одни и те же две, глупо рифмованные строфы, из песни, чем раздражал Мишу, но даже по Мише угадывались подобравшиеся изменения, он излишне разговорился, - Кривого по имени окликнул. Один Семёныч ходил мрачным, его правый ус удлинился от дёргания. Дед Прокоп Рябой тоже, возмущение бесчинству капитализма усилил, невыносимые условия вернулись при единоличном строе, такого прежде не водилось.
— Без айвы, и зимних груш остался, орехи, всего два мешка набрал, — жаловался он Дударихе через плетень своего огорода, — жили себе в тиши времени, без дрязг, в стороне от суматошного мира, имели старость положенную, так – неет. Приехал! Вернулся! Понапривозил, понабрал всякий отброс, хлам человеческий. Нововведения делает, производство, видишь ли, поднимает, колхоз подменить задумал, - хутор он содержит!? Тоже мне Мындру нашёлся. Без его забот проживём. А то не знаю, откуда всё берёт, захочу там же возьму. Он летом выискался, сыром решил меня задобрить, так и Мирон молоко одной жирной дойки мне давал, я без сыра не оставался. Пусть он спасибо Чалану скажет, а не то с Васей, у него продукт сычугом бы отдавал, ноздреватым бы выходил, прокисло бы всё с чёртом. —Дудириха перекрестилась.— Алла приносит: «Вот тебе дедушка, Любо передал». Какой он для неё Любо? Её матери - ровесник, - дядя Любо! Я, ему говорю: «зачем ты свинарник свой, чуть ли не у меня в огороде разместил, тут при колхозе его не было». Так, он: «Прокоп Прокопович, с весны всё на старый ветряк переведу, в водоёме снова толстолоб и карась появятся, будешь, говорит рыбачить». Я при коллективном строе рыбу не ловил, теперь буду мокнуть, на старости воспаления всякие приживать буду. Смотрю, ничего упустить не хочет, - кулак разрастается, Аллу нашу в служанки себе привлёк, боярином сделался; сказал, что шубы начнёт шить, так первая мол, её, ребёнка заманивает, на нашем горбу выползает. Земля то чья?! Ничего, ничего,- у меня тетрадка старая, всё пишу, записываю, коммунизм вернётся,- будет откуда расчёт узнавать.
— Ой, ой… ёой, - соглашается Дудариха, — время, время пришло страшное, злые духи с ангелами борются, от того и непорядка на земле, от того могила круглая наша, по ночам гудит. Ой, как Любо грешит, — Дудариха оглянулась по сторонам и перешла на шёпот, растягивая по отдельности слова, — послал свою белую кобылку, Сергею в помощницы на хозяйства, с неё хозяйка - как я попадья.
— А, что Реня? – прикидывается  несведущим, Рябой.
— Реня, к дочке уехала, в Рени,- близкий свет, пятьдесят километра. На операция дочку положили, она с внуком нянчится, готовит еду – в больницу носит три раза. Сергей докторам возит, - хорошо есть, что возить. Белая, птицу общипывает, вернётся Реня она ей общипает… Думают не узнает… Если я не расскажу, так другие скажут. Хоть бы даже и хотела, я не удержусь, не смогу не рассказать, как так, а положим Реня, не догадается, что тогда? Грешит перед нею Любо, ой как грешит, Реня можно сказать его как брата встретила, остаться упросила, а вот какая ей благодарения. Слышала, сбор будет делать, хочет, вроде как мы раньше, - Праздник Урожая гуляли, - мне всегда подарка делали. Я сказала старому, если Реня не приедет, на ни какой Урожай не пойду. Пусть Любо даже меня и не упрашивает, ни какими подарками не заманит меня. Старый кричит: никто тебя никуда не зовёт. А у меня полулитра магазинная в сундуке поставлена, я октябрьские  всё равно встречу.
…Ранним ветреным утром седьмого ноября, в день бывшего революционного свершения, на хутор заехала, снаряжённая милицейскими отличиями, легковая машина. Медленно объезжая бугорки и рытвины, милиция остановилась, возле деятельно содержащегося, обжитого двора. Четыре откормленных милиционера, в больших фуражках и животах, со служебной деловитостью пробрались во двор. Из середины двора они оглядели все строения, и все, вчетвером прикрывая руками, свет осмотрели салон стоящей посреди двора «Нивы». Собаки зло лаяли.
— А ну иди сюда! — крикнул самый крупный милиционер, ускользающему за дом мальчугану. Малый скривил рожу, придержал впалый живот, поднялся медленно на цыпочках, и убежал.
— Батя Любомир! - Вадик глухо стучал в оббитую наружную дверь камышового дома,— батя Любомир, батя Любо там милиция приехала… Любо вышел неодетый; не выспавшимся заросшим лицом он вопросительно кивнул стоящему у окна малому.
— Там менты возле машины, на машине приехали — Вадик вытянутой рукой показал сторону хозяйственного двора.
Любо обхватил ладонью небритое лицо,
— Сколько их? — спросил он.
— Вроде много…
— А ну иди к Грициану, скажи пусть из готового продукта, разнообразие сложит, полмешка пусть наполнит…, даже больше.
Увидев идущего к ним человека, милиционеры выставили официальные животы, смотрели со знанием дела - насторожено и важно. Самый крупный, открыл красную папку, и зачитал некую протокольную писанину касающуюся разыскиваемого гражданина.
— Да,— ответил подошедший, — это я.
— Вам надо проехать с нами.
— Это куда?
— В райотдел милиции.
— Хорошо, я к обеду буду, — сказал Любо, — тут принесут кое-что из нашего производства для вас, в честь великого октябрьского праздника.
— У нас нет праздников, — ответил крупный, — у нас только упрямые будни, кистью руки он ударил папку, имея в виду, что в ней лежали написанными именно эти самые одни будни.
— Тогда… пусть будет свежекопчёный набор, как возмещение спаленному бензину, и изнашиванию служебной одежды.
— Это всё потом, — сказал, начальник группы, и кивнул большой фуражкой, находящемуся при исполнении с висящими под животом наручниками; хозяину двора он приказал: — руки вперёд!
Три милиционера проникнутые недоверчивым сожалением ужали свисающие животы, нюхом они определили близость, того что надо их животам, и тот кто медленно доставал браслеты высказался с отвлечённым предложением:
— Может всё-таки, учтём нашу тряску в такое раннее время…
— Исполняй что тебе велено, — пресёк разговоры начальник. Исполняющий, со знанием обязанности защёлкнул кольцо на свою руку, и медлил, нагловато смотрел на упрямство старшего.
—Так как насчёт желания хозяина захватить с собой передачку…
— В машину! — Окрик начальника защёлкнул второе кольцо на руке Любо.
Дверцы служебного автомобиля со скрежетом закрылись и, устилая ранний хутор чёрным выхлопным дымом, с тяжёлым гулом милицейская машина удалилась по накатанным уползающим колеям просёлочной дороги.
Наблюдавший из-за угла дома непредвиденное потрясение Вадик, вбежал в тёплый гостиный дом и слёзно закричал:
— Менты, батю Любомира увели!..
Вскоре все, - за исключением Милы, спавшей у Сергея под охраной звереющих на привязи псов, и Васи Кара выпустившего отару на толоки, в очень раннюю темень, - собрались в главном дворе. Грициан, деловито заикался:
— Что вы в кккучу сбились, словно Дударихины вурдалаки из кургана ппо…выползали. Можно подумать Любо не знает, как с мментами договариваться, начинайте своей работой заниматься, я ещё к Сергею схожу, буду его возвращения ждать. Не переживайте Любо ещё сегодня приедет домой, знаем чем ппоспособствовать. К вечеру Любо не вернулся. Тревожный день прошёл безрезультатно.
— Завтра всё выясним, думаю нормально всё разрешится, — успокаивал всех приехавший на тракторе после поздней пахоты Сергей, — здесь заморочка чья то прокралась…
— У него прокралось из старого в новом! — Мила, нечто замеченное громко вспомнила.
— Ясное дело настучали,— подтвердил догадку Сергея, Вася,— тут есть на чём распространяться, надо зерно припрятать.
— Вввася! - беспочвенный донос. Ккупили зерно по законам рынка, попробуй обратное докажи, с нашего поля имеем, плугом запахано уже давно. Всё, не придерутся, сами же везде ррынок распространили.
— Ну Грициан, это тебе не в море китов искать, ты ментов не знаешь, они и на пустом месте дело скроят, за просто так в наручниках не увозят, — заключил Вася, — я на зоне их повадки хорошо изучил, они тебе и за паршивую овцу статью приклеят, откопают для своей выгоды, сейчас их время.
…Во времена, когда Вася пас, как он утверждает, семьсот голов сельских овец, случались частые потравы полей. Но, всё что росло на земле, и сама земля были государственными. Народ хозяин земли, потому пастухи за порчу посевов отделывались ограниченными штрафами, либо порицанием на общих собраниях. После отпада, голодной и холодящей хрущёвщины, сочинённой  птенцами дурмана как оттепель, секретари вернули право народу снова разводить домашних животных и пахать огороды. Огороды по околицам, обычно засевали: картошкой, луком, чесноком, фасолью, тыквами, иногда чечевицей. Васин окол, стоял вдали от села, на склоне пригорка, чтобы частные овцы и в загоне, всегда могли лежать на сухой земле. Подпасками в летние каникулы шли старшеклассники. Ученики не очень-то учились навыкам овцеводства, чтобы не говорили образованные, а созданных умений тут, очень даже немало. Вася нанял одного такого школьника с содержанием на всё лето, и с заработком на покупку велосипеда, одежды, книг, тетрадей и может быть ещё чего то. В знойный обед, одного долгого дня, когда овцы отказываются пастись, подросток оставил сбитое в кучу, стадо сипло хрипеть в толстой тени плакучих ив, а сам присоединился играть в футбол капитаном верхнего края села, спорящего с командой нижнего края. Игра затянулась, один недействительный гол вынудил команды кулаками оспаривать счёт…, меж тем самый покорный  скот, переждав жару, тихим тягучим ручьём потёк против тихого ветра в сторону села. Набрёл на людские огороды и успел некоторое количество овощей истребить, по цене - не меньше чем на велосипед. Именно этот случай, чтобы не говорил Христофорович, понудил Васю Кара больше не полагаться на подпасков. Больше всего ущерба на своих сотках тут же нашёл конторский кладовщик, который заведовал ещё пилорамой. Человек, хорошо усвоивший экономику Маркса, он посчитал, что без учёта убытков в других огородах, ему положена плата по взаимозачёту количеством в пять баранов. Загнул, изрядно! Тут же, ни откладывая, выделил из стада пять голов овец, и перегнал их в ограду колхозной пилорамы, - смешал  со своими личными содержащимися на откорме ягнятами. Когда на вечерней дойке Вася обнаружил недостачу, и выяснил случай необдуманного разрешения притязаний кладовщика, он тут же, уже в сумерках пошёл на пилораму, сделал проём в дощатой ограде, отхлестал кнутом сторожа взявшегося ему противиться, и выгнал своих овец, а заодно и весь молодняк кладовщика. Предусмотрительный кладовщик и начальник пилорамы, не видел мирного разрешения спора с разбойником, поэтому он положенным образом подал в суд на вора, совершившего взлом и похитившего его восемь ягнят, а также, будучи пастухом, нанёсшего урон  огороду в виде порчи лука до непригодности его реализаций в заготконтору. Вася ягнят вернул, лук надгрызенный уплатил, но кладовщика обругал и собирался даже его побить. Оскорблённый кладовщик передумал забирать заявление обратно, и дело дошло до разбирательства в суде. Судья, и народные заседатели из передовых производственников, что слушали дело о хищении и ущербе, были людьми социалистического направления, потому имели идеологическое несогласие с ускользающим от социализма заявителем, который выступал в суде, - как пострадавший бедняжка. Судья искал понимание мотива требующего, юридическое разъяснение, поэтому он утверждал:
— Вы гражданин Кара решили вернуть в стадо подотчётные вам пять штук среднего скота. Но, за пятью упомянутыми штуками, помимо вашего желания, исключительно в силу закономерности природного поведения  последовали и другие временно сгруппированные не подотчётные вам восемь штук чужого скота. Таким образом, без какого любо умыла с вашей стороны, в подотчётное вам стадо оказались эти самые восемь штук ягнят, ошибочно заявленных как похищенные.
После утверждения такого понимания в сути разбирательства, судья  поочерёдно посмотрел направо и налево. Народные заседатели подтвердили правильное понимание существа дела. Затем судья посмотрел  на подсудимого, выжидая подтверждения явного.
— Нет! – ответил Вася, я хотел ему отомстить, поэтому вместе со своими овцами забрал и его ягнят.
Присутствующие в сельском клубе, где заседал суд: – переживающие родственники, свидетели, все любопытствующие зашептались, крикнули, расшумелись… Ведя дело по закону, судья потребовал тишины, он обязан был иметь правильное понимание мотива сторон поэтому, ничуть не меняя должностное равновесие  своей замкнутости, принялся переосмысливать услышанное для определения статьи окончательного приговора. Надкусывая тонкие губы он по предписанному узнал мнение заседателей, - молча спросил, нет ли у них  вопросов к подсудимому. Сидевшие на стульях с более низкими, чем у председателя суда спинками, равные ему по голосу решения заседатели, отрицанием головы подтвердили отсутствие у них вопросов. Только тогда суд удалился на совещание. Когда через некоторое время судьи вернулись в зал, судья потребовал от всех заслушать решение суда, стоя и принялся зачитывать приговор. Было написано, много лишнего, но Вася говорит, что и без их решения знал, каким будет приговор. Там писалось: - объективное рассмотрение судом всей последовательности событий, считаясь с требованиями статьей и пунктов гуманного советского уголовного кодекса, принимая во внимание все доводы сторон, суд приговаривает гражданина Кара Василия Николаевича к одному году лишения свободы – условно, с отбыванием по месту постоянного проживания. Поскольку Вася постоянно проживал в одном  селе с кладовщиком, ему не удалось уйти от своего желания проучить бедняжку. Не пожелавшего исправляться, Кара - перевели на «химию». У него и там, на поселении, обнаружились несоответствия с правилами распорядка. Добавили срок и отправили в зону общего режима. Одним словом, Вася имел понятие, что говорил…
Поздним вечером следующего дня Сергей вернулся, крайне удручённым. С дочкой в хирургии осложнения, а Любо увезли в Одессу. У Семёныча, сидевшего в стороне, на низком стульчике заиграл ус, он поднялся, постоял, и вышел чугунными шагами. За ним ушёл Сергей. Один. Маруся плакала, смотрела слёзными глазами испуганно, и очень опечаленно.
— Выведи её отсюда, чтобы не выла, приказала Мила толи Кривому, толи Грабовому, они одинаково сидели неподвижно думали, когда же всё-таки, наконец, ужин будет. Установленный порядок разваливался заодно с настроением людей.
— Гграбовой! - непонятно ссказали, что ли…
Грабовой понуро со сдержанной ответственностью взял под мышку Марусю и медленно, словно на похоронах, повёл её к выходу. Кривой важным поворотом кабачковой головы выждал, когда закроется входная дверь, сморкнулся в ладонь, и вытер её об пазуху кофты.
— Я знала, что когда-нибудь всё это закончится, продолжила Мила, сразу было видно, что птица дальнолётная, что с этим человеком на неприятности нарвёшься, я это давно поняла. Было видно, как Мила заметно расслаблялась от затянувшегося хуторского тяготения.
— А как он меня избил в поле, это же тихий ужас, конец света, нормальные мужчины так не поступают.
— Значит, слушайте! —Вася пересел в торец стола. — Все слушайте, что я скажу.
Он расставил кулаки на стол, наклонил голову, в ноги смотрел, и размеренно начал вспоминать:
— Я два, даже наверно три, или четыре года не пил. Но тут такие переживания, — он поднял голову, задрал её в потолок, — такие переживания! что вынужденно придётся нервы успокоить; всё напрасные гадания, в наручниках, и в Одессу, на четыре дня не увозят. Это затянется надолго. Надолго…о,— повторил Вася скорее себе, чем остальным. — Значит,  так!  Шура, а ну дай посуду, ведро эмалированное давай, - наточим вино новое, из нового подвала; посмотрим, как осветление прошло. Грициан, сходи, наточи!
— Ннаточи? – ключи у Ссемёныча…
— А ну Вадик, сбегай за Семёнычем. Зови сюда, он у себя должен быть. Скажи: «тебя дядя Вася срочно зовёт».
— А где Любомировы ключи? — спросила Мила, — Анжелла, где ключи?!
Анжела молча, пренебрежительно – задумчиво, и капризно пожала плечами. Вася подошёл к Анжеле, обнял и отвёл к окну, что-то стал шептать, упираясь большим носом в массивную золотую серёжку молодой хозяйки. Она длинными веками стёрла с лица каприз, призадумалась, стала даже улыбаться. Шура курила, пуская струю дыма в огонь сигареты.
— Поищи хорошо, — говорил Вася уже слышным голосом, он повернулся, прислушаться умолчанию толпы, и снова перешёл на шёпот.
Вошли Грициан с Грабовым, наполнили столовую комнату душистым полем заросших виноградников, и копотью мяса, - сотни тысяч лет дразнящих состояние  человека. Кривой вскочил, стал помогать Грабовому тяжёлую сумку удобно положить. Грициан поставил на стол наполненное розовым вином ведро. Миша  посмотрел на ведро и приунывшего Христофорыча, обнадёживающим высказыванием приободрил.
— Ттты, понял Ввася, не хотел Семёныч подвал открывать. Ккак врезал ему, - усы все в крови, словно в вине обмакнул. Ключи силой пришлось вырывать, ты видел,- пподхалима старого.
Вася попытался состыковать проваливающееся время.
— Ну и хорошо Грициан, правильно определился…
Васе, нравился! - наполнивший всё помещение  аромат, ему казалось, что его дух  стоит во дворе, в хуторе… везде. Он с предгрозовым большевистским напором осмотрел всех, и сказал:
— Слушайте все внимательно, не перебивать меня! Дело серьёзное! Шура ставь на стол стаканы, кружки, быстро всё организуй.
Он набрал черпаком из ведра вино, постоял, второй рукой поддержал наполненный сосуд, сосредотачивался, забытое вспоминал, решился…, выпил весь черпак, и стал прислушиваться к изменениям в обновившейся крови, почувствовал холодящую дрожь сердца, по всему телу пошла рассыпчатая морось, и пропала.
— Нормально…, вовремя себя почерпал, сейчас горячий пот пойдёт, у меня в прошлой завязке так же было. Значит, слушают все. Делаем, как было задумано. Отмечаем уборку всего урожая. Переход стада на подножный корм, откладывать не будем. Словом, раз наметили, запланировали, так и делаем, как Любо хотел сделать, с музыкой, чтобы настоящее веселье получилось, думаю, мы все заслужили, по-настоящему большой сабантуй отпраздновать.
Вся столовая, и даже стены столовой громко согласились с Васей.  Особенно Кривой по-новому посмотрел на Васю, он даже спросил:
— Василий Николаевич, какое мне поручение будет?
— Не спеши Тима, сказал Вася, у всех поручения будут, все задание получат. Завтра с самого утра, Грициан, и Борнас – выберите две… три свинки, небольшие, килограмм на сто, у них мясо нежнее. Будете смотреть, что бы ни в охоту были, - иначе мыльным всё получится. Разделывать не по базарному, - ни для копчения, женщины скажут как им нужно. Я лично каварму, никому не доверю, сам варить буду, двух упитанных овинов наметил, и ещё двух высмотрю с утра, кроме кавармы, обязательно курбан  должен быть. Мне Костя помогать будет, я всех кто хочет, научу, как по овчарному правильно готовить. Смотрите, я сильно занят буду, поэтому к моим распоряжениям требую особого внимания. Ты Миша, и ты Вадик погоните отару на выпас, что бы ни блеяли мне под ножом, надоело за целую жизнь. Смотрите на старопашку только не гоните, ты Малый в курсе не зря я тебя брал, главное овчаркам не мешайте, они стадо сами направлять будут. А козы шалопутные, я уберу из стада, есть один в Чушмелие, много их держит, ему определим, он прикупит у нас всё ненужное, продавать есть что, как ни как – сабантуй, деньги не малые нужны. Всем женщинам, тоже, - запрягаться с самого утра, и не толпиться у единственной печки, не макароны варим, разложить очаги по всему двору - для больших казанов; сабантуй ведь, народу понаедет,- завались. Так, Тима, где он…
— Дядя Вася, а батя Любомир тоже будет на сабантуе? – Малый спрашивал, и пальцами на голове полову волос цапал.
Вася замолк, на малого уставился, думал; настоящая тишина установилась.
— Малый, прикрикнул Вася, мне не надо что бы овца завтра голодной в загоне блеяла, ты меня понял. Кривой ты тоже понял. Кривой! Где Кривой?!
За шторами отделяющие кухню от столового крыла, возле холодной печки Кривой держал в одной руке  кусок буженины в другой, небольшой  кусочек хлеба, - ел. Услышав крик Васи, он сбросил еду в пустой чугунок, задавился, начал кашлять и, утаивая злобу страха, вышел к большому столу.
— Что?! Ты опять кушаешь!? — Не понятно, Вася выяснял, что делает Кривой, или возмущался его бесконечному желанию. — Значит Кривой, завтра с утра, чтобы я тебя на хуторе не видел.— Вася посмотрел на полное ведро, пустые кружки, стаканы, черпак,— Шура налей, наконец, всем вина, нарежь что занесли, Грициан постарался, на сегодня достаточно, не мало, завтра будет много и всего, очень много. Кривой напугано моргал перекошенными глазами, смотрел по сторонам, искал защиты у предстоящего сабантуя.
— Ты понял Кривой? — уточнял Вася, — с самого утра, чтобы ты был в Вайсале, соберёшь музыкантов, скажешь, что я их нанимаю, рассчитаю всех по принятому, за выезд, пусть приплюсуют. Запоминай: - Гена Клинчев с аккордеоном, - раз. Виталик Калаяшкин, он на любом инструменте играет, - положим, нам  баян подойдёт. Дальше, Миша Продан, кроме гармошки, пусть и вещи свои захватит, я его здесь оставлю, у него перекорёжено всё как в скрипичном ключе, хуже, чем у Борнаса. Дёму с кларнетом найдёшь, что бы он у меня, был трезвым, и без дураков. Барабанщик, мне  всё равно кто будет, - он музыку не делает. Ты понял меня! Что бы без музыкантов, которых я назвал, не появлялся. И не раскачиваться долго, будут упираться, скажешь, волынить не собираюсь, есть чем вовремя заплатить, они у меня ещё свадьбы играть будут. Теперь Чалан, смотри мне Чалана не забудь, ни будет его, и тебе здесь нечего делать. Кого встретишь из моих друзей, тоже зови, скажешь, Вася сабантуй делает, в хутор приглашает. Тут будет всего вдоволь, и весело будет, я уж постараюсь, чтобы люди не скучали. И вы все, можете своих звать. Малый, ты тоже не кобенься, малышню всю приводи, конфеты, печенья, всякие сладости закупим; я знаю, они там бедствуют, не каждый день такие праздники гуляют, пусть порадуются - у дяди Васи, на закрытие сезона.
— Вася, а на чём мне ехать? — спросил Кривой.
Вася надвинул брови, всматриваясь в перекошенное колебание Кривого, он поднялся и подошёл вплотную к нему:
— Пешком! Пешком Тима! Ногами, я думал ты уже в Вайсале. Кривой подвинулся, что бы мог видеть через окно «Ниву» и, показывая на неё пальцем, сказал лично Васе — А у меня права есть…
Вася влез  в низкий проём, убедился, что там всё-таки стоит автомобиль, и не выпрямляясь, присел на край длинной лавы. Переосмысленным и подозрительно размякшим голосом спросил:
— Ты, что умеешь водить машину?
— Что, десять лет на КрАЗе грунт возил, в ПМК работал. Рисовые чеки обволакивали в плавнях. На канале Дунай – Сасык, работал – 14 километров вырыли, что бы сразу дамбу отсыпать. Мы сасыкскую лагуну опреснили! — гордо заявил Кривой.
— Ладно, ладно ты мне сейчас понарассказываешь, - опреснили! Эту вашу пресную воду овцы пить отказываются, мы в каналах их не поим, после неё молоко никудышнее, в вымени овец сворачивается, одну сыворотку выдавливаем. Вася встал, ещё раз посмотрел в окно; смотрел долго, губы его раздабривались,— Это тебе не КрАЗ, - Кривой, легковушку одному не доверю, - меня возить будешь. Завтра я занят целый день буду, Мила вместо меня спереди сидеть будет, и что бы только по полевым дорогам, у меня нет лишних денег на ГАИ. Мила в упор смотрела на Анжелу и кольцами пускала сигаретный дым в потолок.
— Не переживай, Вася я с органами контачить умею, можно и по асфальту придавить, - сказала она.
Новый день, с самого утра наполнился крикливыми волнениями, по всему хутору рядилась житейская сумятица, ударялась об первую изморозь осени обильная заготовка разнообразия для сытого завершения золотой поры года. Повсюду расползались Васины указания:
— Смотрите, что бы было всего вдоволь, режьте больше птицы, свинку ещё забейте, если не хватает, к нам люди понаедут, я позорится, не хочу.
Посреди двора, низкая трёхногая софра стоит, два бутыля с вином поставлены, закуска пастырская парит, - варённые целыми бараньи потроха нарезаны большими кусками, красным перцем присыпаны. Ещё запечены, на камышах нанизанные жирные кишки, они быстро остывают, сразу съедать надо. Вася вторично их на углях подогревает, снимает с камыша, топит в перец, в соль, и разжёвывает без хлеба, хорошо организм накаляют, вино идёт хорошо…. Жирная баранина, и бессарабское вино плотно насыщают кровь, желанием наполняют; Вася глазами шарит Анжелу, у него хорошие предчувствия когда на неё смотрит. В сёлах, что вокруг хутора про намеченную гулянку уже многие знают. Народ подходит только, проголодавшийся, и озабоченный желанием выпить, жажду праздности утолить. Все держали полные стаканы, - как Васины друзья и знакомые, они ещё спорились, кто из них раньше Васю знал. Вася, многих имена не слышал, но смело подбадривал несмелых:
— Пейте, ешьте, для хороших людей земля придумана, особо не забывайте назавтра место в животах иметь.
Огонь под казанами горел в том месте где, когда-то баба Панагия кипяток догоняла. Воду тоже согревали для всех нужд на очаге подальше, в железной полубочке. Там Анжела дрова подкладывает, Вася возле себя её держит, тихо и уверенно наставляет:
— Занеси дрова, вечером нашу печку хорошо натопишь, — при каждом приближении коснуться некого её выдвижения старается, — ещё Грициана с Аллой возьмём к себе в дом. Народу подходит много, а места для ночлега мало.
Анжела молчит, дрова в охапку берёт, и в камышовый дом несёт. День пронёсся под дымом огней, готовили до поздней ночи. Уставший: - указания давать, гостей обнимать, много пить - Вася шатался.
— Где машина? – кричал он, направляясь в камышовый дом, - где музыка я, кажется, научу Кривого - достоинства хромого мула ценить! Он у меня доездится…
…В новый праздничный день, ещё больше незнакомых людей разнонаправлено мотались по двору, определялись положением бросивших своё дело ради признательности завершившегося урожайного сезона, они все - оправдывали свой отрыв от работы, исключительно ради уважения к Васе, и всему хутору. Они даже слышали, что Васиного помощника за старые дела закрыли.
Непривычно нагло, блеяли в загоне овцы. Нашлись желающие ячмень им насыпать.
— Как поедят, откройте окол,—распоряжался Вася,— отгоните в поля, беречь нечего, кругом сплошная толока, пусть на вольный выгон побудут, побродят, постригут омертвелую траву, и вернутся сами на зерно.
Желающие, проявить полезность до окончательного накрытия столов, толпой отправились открывать хилую воротку загона. Некормленая уже вторые сутки свиноферма разбрелась по всей безрастительной пустоте округи. Поросята сами разбили дощатые решётки, свиноматки пробили проём в саманной стене, хряки подрыли арматурную ограду, все перемешались, малые хрюшки жались по всем углам, пока тоже не рассыпались искать свой няньки.
— Как я их обратно смогу загнать? – спрашивал, сам себя сонный, не протрезвевший Христофорович,— это же кабаны… Он допил остаток самогона, и пошёл к Васе выяснять задачу с новыми условиями.
— Завернуть их немедленно в свои места, и залатать бреши, — приказал Вася.
Он тут же давал снабженческие распоряжения Миле и Кривому, ещё Шуру торопил с накрытием не опаздывать, а музыкантов первым делом накормить на все сутки вперёд.
— А как их завернуть? — уточнял Христофорович, — это же не овцы.
— Давай Борнас! Давай, не порть мне настроение в праздник, похмелился, и делай что тебе сказано, а то как всегда начинаешь умничать, на Луну собрался лететь, а тут с одними свиньями управиться не можешь.
Вася налил себе, Борнасу, - выпил, и смотрит, как Борнас через зубы долго вино мучает, схватил за шею, и со всей силой толкнул в сторону свинарника:
— Иди уже, тошнота, учённая…
Местные и подошедшие женщины, - накрывающие на холодном дворе, коряво сбитый из досок и всяких щитов длинный ступенчатый стол, пёстрый от различия застеленных клеёнок, - беспрерывно ссорились. Раскладывая на косые поверхности, холодные и горячие быстро стынущие тарелки, они горячо выясняли очерёдность подачи приготовлений.
— Женщины! – возмущалась Шура, незнакомым женщинам — ну что вы рядите, где вы такому стыду учились, пищевое извращение какое-то.
Васю позвали, чтобы с ним очередь подачи согласовать.
— Какая очерёдность!? Выложите всё что ни наесть! Разберутся, не кабаны, — Вася глянул на подобающую озабоченность Грабового, и тоже наставил — Ты Жора, следи, что бы с напитками простой не образовался, народ скучать будет, потом скажут: «Вася плохо нас встречал...»
На Жору Грабового была возложена обязанность, снабжать стол вином и водкой, он вообще человек стабильно трудоспособный, во всём размеренный подход имеет, и обучен трапезу должным образом понимать, при наличии большого количества людей не теряется. Напиваться умеет, но навык для себя выработал, - знать, когда можно. Грициана, он основательно сторонится, тот заведует всем, что Вася не усматривает. Грициан у деда Прокопа, себе кладовку сделал, тоже знает с кем нужно водиться раз, дни непредвиденные началось. Вадик малый Грициану, помощник, он пацан бойкий.
– От кого дядя Грициан нам обеспечение теперь иметь? – спрашивает смышлёныш, и отвечает: — сами себе организуем!
Затуманенный Грициан, лёгкой рукой, белую, стриженую голову сзади шлёпает:
—Молодец, байстрюк!
— Лену продавщицу забыли пригласить! — крикнул кто-то жующий, даже удивительно, откуда этот Кто-то Лену знает?
— Не забыли, — отражает неосведомление Мила, — она нам кассу отказалась сдавать, пусть теперь в городе у себя, пустой прилавок оближет…
Музыка ворвалась, заглушила шепчущие губы Милы. Загудел по всей округе праздник убранного урожая. Водка, и больное не осветлившееся вино, мутно били, ударяли по мозгам.
Уединённый, за толстые саманные стены своего дома Семёныч, ощутил удары, засверлившие здравый смысл его угрюмого одиночества. Его тоскливое восприятие вновь наступившего бессилия, ужималось в пульсирующие растерянности вен. В ночь, когда Любо не вернулся, он пытался бессонницей удалить гневную обиду, ударившую по его удручённому состоянию. Он как-то залатал безобразие разлада восстановительным делом, но в следующую темень обнаружил ещё большее злодейство тронутое безразличием, и изворотливой пакостной мыслью. Днём Семёныч перестал выходить из своего дома, он ждал, когда затихнет ночь, как когда-то малый Вадик выслеживал его сон. Он чувствовал, как его одолевает отчаяние и безнадёжное уныние от быстроты разрушительного бездействия, от наступления въедливого равнодушия всюду, по всему, что требует полезное усилие. Он видел, как везде рядится житейская сумятица, струится источник бедствия. Атанас Семёнович не умел нести определение жизни без восприятия её созерцательного содержания: побелевшая на всём пространстве стужа стоит под бессильной бурей играющей сугробами на склонах пустырей и у каждого затишья; весь день мокнет с дождём, шумно сыпет каплями, понуждая весь сор раствориться в земле; и снова свет зеленеет от самых ног и до невидимой дали, волнами буйной травы наполнился целый простор; скучно колеблются ветви в деревьях, едва пропускают через листву скачущие багряные лучи заходящего солнца, оно прячется, и поразительно алой красочностью покрывает редкие облака горизонта. В уткнутых в постельные тряпки глаза снова темень, виски пульсирует упрямым непониманием истины предназначения. Мука от бесполезности в прежде текущей обыкновенности, и от вторгнувшегося страха, одолевают его отчаянием и бессилием. Поместивший сам себя в саманное заточений тьмы, он и не чувствует себя человеком, когда снаружи визжат бродящие повсюду кабаны. Его ус дрожит от гнева и страха, он чувствует колотящееся раздражение сердца, и бессильное исступление сдавленного негодования. Тяжесть ненастного подворья расплющилась по всей темени дня, кажется, день провалился в глубину земли.
…Спавший в яслях пьяный Миша проснулся без соображения реальности, он напрягся осведомить теряющееся мнение, что время выпивки не должно прекращаться никогда, и потянулся в накрытые напитками опалубочные щиты, где много народа, и нужно нагнать упущенные сопоставления полётов. Нудьга от расшатавшегося равновесия растворилась в объятиях клокочущей музыки, она не давала веселья, но молчальник знал, что в её струях всегда можно обильно полоскать сохнущую от безделья полость, и жить без нужды в вечности.
По истечении отведенных суток пребывания в областном изоляторе временного содержания, согласно приложению ходатайства конкретного защитника, Любомиру дали подписать протокол, написанный новым государством, по которому он обязывался не выезжать за суверенные пределы. Под печатью с другим гербом значилось, что он неопределённо свободен.
С пружинящей лёгкостью, не ощущая тяжесть булыжных улиц, Любо не заметил, как оказался в конце длинного двора у обновлённой Валиной квартиры. Он хотел уточнить, когда она, Матвеевич и Олежка, приедут в родину, чтобы гульнуть начало затерявшегося хутора. Дома сидел у мультиков один Олежа, он не знал где родители но, кажется, обрадовался, что дядя очень настаивает на его обязательный приезд в далёкое чистое поле, куда он срочно уезжает. По скучному маршрутному пути, Любо сдерживал шипящие мысли, вылезающие из его отдохнувшей головы. Он беспрерывно смотрел на бегающую землю, хотел с чужого места, увидеть свою дорогу, которую он оживляет для будущего мира. В такую же осеннюю пору, в прохладе вчерашней давности, он шёл по тишине дня, теперь после темной тесноты ограниченной одним шагом, он шагал по простору целого государства, во тьме тихой ночи. Колкий ветер холодной поры нёс теряющиеся клочки далёкой музыки. Стеснённые сутки, без желания потреблять редкую пищу, прогнали из его организма перегрузку от излишнего питания. Застоявшиеся мышцы сокращались с забытой давней юношеской прытью. Приближение оживало неведомой зарёй, вроде как Борнас опустил в хутор первый кусочек луны. Полосовой ветер подгонял его нетерпение к всегда радостному последнему пригорку. Взрыв… Как будто бы кто-то украл тишину. Пропала бесконечность звёздного неба. Слух ударила громкая звучная действительность. Отдохнувшие музыканты начали новую мелодию. Музыка перемешивалась с пьяными криками, хохотом, матерщиной, лаем собак, визгом  свиней, рёвом осла, писком, смехом, ржанием, стонами… Перед Любо открылся необыкновенно большой костёр, пылающий свет стоял обложенный темнотой. Вокруг огня, искорёженные искрами и дымом многочисленные очертания сомкнувшейся вереницы людей, пляшущих под весёлую музыку, - они тянулись по кругу, образуя огромный шатающийся хоровод. Горел камышовый дом.

© Дмитрий Шушулков Все права защищены

Комментарии
Пожалуйста, войдите в свой аккаунт, чтобы Вы могли прокомментировать и проголосовать.
Предложения
: ??:??