Человек ниоткуда
Гечо Галиков ходит словно привидение, мыкается уныло, вроде чуждое обитание бродит по селу. Близких у него нет, родственников нет, потерянным шатается по улицам. Надоедливость во всём выявляет, за занятого человека себя выдаёт. Неказистый, растрёпанный, в заброшенном состояний на уличных скамейках спит. Если вздумают кого-то попрекнуть бестолочью, так и скажут:
- О, Галиков Гечо объявился!
Никому не интересен, незачем знать кто такой. А человек он сельский, другого проживания не имеет. В личных документах Георгием записан, крещён по имени какого-то родственника, настоящее имя никому кроме бывшей церкви и сельсовету неизвестно. Сам он плохо разбирает грех выползшего случая, принижен из самого рождения, с таким обликом можно в ад сразу идти.
Имя знак важный, предписывает путь человеку, определяет назначение судьбы, когда вымучено, несёт обиду и оскорбления. Исказили из-за вредности, злобливости, и неприязни к соплеменнику, милость и мужское уважение разложить хотят, наполнили презрением. Надменное злоязычие ощущает Гечо, привык из далёкого детства узнавать свою приниженную убеждённость. Негде в этом мире вместить своё расположение, мало думает, забыл себя.
Возможно, к Гечо Галикову порча не имеет отношения, выжато отношение случайно, по необоснованности потерянной мысли, чтобы помочь дьяволу выставить на посмешище человека, выдать привычку постоянной жалости за неудачную историю, зачеркнуть преимущества, если были.
Прошлые достижения нуждается в переориентирование всей наций. Старую веру надо вспомнить.
Крестник его двоюродный дядя, Дудов Георгий Кириллович, тоже чуждается Гечо, боится признавать родственника из-за приобретённой им невзрачности и робкой ценности малой жизни.
Дудов, прежде служил в понтонном отдельном батальоне замполитом, затем работал инженером по технике безопасности на каком-то большом заводе. Под конец годов, с новой тростью, в крупных очках, и большой пенсией, вернулся в родное село.
Гечо тут же решил объявить крестнику своё почитание. Наследием исчезающей фамилии скончавшегося отца обременял он молодые годы, упрощённым скорняжным ремеслом занят, имеет основание ходить с молвой бывшего дела. Работа шла на убыль, расстраивалась, он же задорился перед каждым кого знал, незнакомым хвастался обретением опыта в меховом производстве. Настроился показать родственной величине свою действующую фабрику, позвал безопасного дядю в гости.
Скрипнула перекошенная калитка, разваливающийся глиняный забор местами зиял. Залаяла облезлая собачонка, Гечо обрадованным вышел навстречу:
- О! добро, что почёл меня своим заходом дядя, не думай, не пропаду безродным, дело отцовское тщательно усвоил, проходи, увидишь мои производственные помещения. Он повёл невысокого, толстого званого гостя, по узкому, захламлённому дворику.
- Смотри дядя, какое важное наследие продолжаю.
Построенные в разное время, прилипшие друг к другу неприметные низкие осыпающиеся мазанки, покрыты сгнившим замшелым камышом, вместо окон в глиняные стены вмазаны тусклые сколы стекла разной формы. Под небольшим навесом стоят одинаково грязные кадушки, от которых несёт прокисшими отрубями.
- Тут у меня дядя, цех пикливания шкур, я особенно доволен этим подразделением, сам подправил ссунувшиеся шесты крыши, алюминиевой проволокой их подвязал. А вон там раскройно-пошивочный зал, - стены низкой лачуги были сплетены из хвороста обмазанный жёлтой глиной, дверной створ прикрыт щитом из внахлёст сбитых трухлявых досок. Загнутыми гвоздями щит пришит к кривому косяку, вместо петель: брезентовые подмётки рваных тапочек.
Перекошенный рассыпающийся щит продолбил в земле гладко очерченную дугу; скрипуче ползала дверь по собственному пазу, доски смеялись. На тесных деревянных палатьях застланных соломой горбились два молодых работника, ужимались, чтобы не царапать головы об свисавшие тёмные стержни камыша. Вверху, в замшелом покрытии, шуршали мыши, сквозь отверстия в крыше пробивались пыльные лучи. Сидели швейники, перекрестив ноги по-турецки, на среднем пальце правой руки надеты кожаные напальчники, большими иглами сшивали выделанные кройки из ягнячьих шкур, круглили на грушовых болванках каракулевые шапки. Похоже, тусклый свет не мешал молодым глазам следить за губеркой.
Георгий Кириллович наклонился, чтобы не ударить голову об косяк проёма, едва различил похожих парней, они застыли с поднятыми иглами, впялились в блестящие очки просунутой головы. Голова не стала вползать в «швейный цех». Молодые мастера посмотрели друг другу в глаза, удивились появлению в проёме нарядного толстяка, когда сверкнувшие снаружи круглые стёклышки пропали, долго хихикали, затем желанием прерванного воображения снова продолжили перебирать наряды юных танцорок, приглянувшиеся им в воскресном хороводе.
Инженер пошёл дальше осматривать предприятие. Нетесаные колья под просевшим перекрытием обшитые сморщенной кровельной толью, имели ещё назначение хлева для коз. На прислонённой, сколоченной из брёвен столешнице, сутулый человек, ножом длинной литовки, стругал рыхлую баранью кожу, рядом, на кривых жердях вросшего в землю плетня, прямилась мягчённая овчина.
- Тут у меня цех мездрения шкур, – важно сказал Гечо, - не самый главный конвейер, есть ещё другая линия, вон там покажу, не видел ты в нашем крае такое, я единственный кто дублением шкуры выделывает.
В глубине захламлённого двора, покрытые густой пылью, устало свисали листья старой шелковицы. Под её тенью, высокий худой человек, снимал кору, выстругивал из поленьев щепу ивы, дуба, и грецкого ореха. Работник с настороженным равнодушием отложил топор, оторопелые руки продолжали гудеть, стал он с интересом разглядывать лакированную трость, поздоровался с незнакомым гладким стариком, сказал Гечо: что дубильный материал заканчивается; новые брёвна для стружки нужны.
Инженер указал тесальщику, что опасно он водит наточенным лезвием.
«Руку, держащую рукоять - топор не отрубит», - ответил плотник.
- Никто в нашем крае не дубит овчину, я один умею извлекать скрытые танины, вымачиваю золоченый окрас, - хвастался Гечо, - цвет кожи переливается, как карие глаза под кружевной накидкой невесты, потрогаешь, ощущение приятное, будто бузы девичьи гладишь. Батраки отца теперь на меня работают, мне подчинены, в моём доме курлычут, я их кормлю: чечевицей, фасолью, салом, и отрубным хлебом, отрубей у меня завались, с мельницы дёшево привожу.
- Так ты братец, однако, эксплуататор!
Гечо не знал значение слова, где-то слышал, звучало недурно и приподнято, он длинно улыбнулся, вытянул шею, гордо посмотрел на свой двор, и сказал:
- Моя фабрика дядя: «делай вещи»! Такие кожухи шью, что самому охота вползти в них, - когда Гечо говорил, зрачки глаз крутились в разные стороны, брови дергались, он приподнялся, мизинцами обоих рук кольнул дядю в жирные бока, ласково промычал, - ух ты крестничек мой, чичко ненаглядный!
Вскоре «фабрика» Гечо, заодно с указом о ликвидации артелей, прокисшей его прытью, бестолковостью, и отовсюду шаркающим негодованием окончательно рассыпалась. Всё превратилось в истлевший хлам и саманную труху.
Гечо прилагал хилые усилия, чтобы удержать ремесло, хотел слыть занимательным скорняком, имел нужду к малому существованию, потому долго искал назначение своему заброшенному обитанию. Люди вокруг жили несообразно, к кому не подойдёшь, все имеют личный интерес, каждый хочет видеть себя выше утвердившегося приличия. С годами, положенные мысли не приобрёл, испытывал притеснения, отчаялся, решил, что надо жениться.
Иному мужу с женою радость - другому беда. Долго перебирал возможности. Оказался мужем вдовы, имевшей простоватого, низкорослого женатого сына, потому предпочёл существовать в задворках дома. Жена была худая старуха, одетая в постоянно серое платье, блеклым ситцевым дюлбеном заматывала утонувшую голову. Казалось внутри платья и косынки пустота; видны одни взрыхленные, не содержащие живое обозначение глаза, ощущался скрытый свирепый холод тощего тела, взгляд, будто стеклянные пуговицы тлеют, вместо сердца – полынь усохшая. Вот говорит – и себя не слышит, снова говорит - уже дремлет. Прорехи загубленные в сплошь мрачной одёже.
После второй женитьбы, стали её звать по имени мужа – баба Гечовица. Была у неё своя небольшая тусклая келья с окошком, выходившим в коридор, окна коридора заставлены горшками комнатных цветов. Неизменно сидела на топчане, постоянные сумерки сливалась с обликом высушенного тела. Коморка казалась неживой. Когда совсем темнело, она колола спичку пополам, зажигала лампадку, и сколько вздумается, дремала сидя. Полусонная бессмыслица и тщетная пустота печали были её обычным состоянием.
Сын и невестка отдавали ей зарплату до копейки, ежемесячно отчитывались за полный семейный доход. Она прятала деньги под рогожкой топчана, сидела на них сверху. Если надо купить керосин, рис, соль, или не дай бог сахар, тихо заходили к ней, спрашивали пять рублей для магазина. Она сидела недвижимо и долго молчала. Снова обращались к тому месту, где она должна находиться; просили и терпели. Старуха невнятно бубнила, спрашивала зачем нужны затраты, выдавала три рубля; затем доставала сахар из кубинского мешка в сундуке, сыпала в горсть сына или невестки пять мерных ложек жёлтого песка выданного на трудодни во время Карибского перелома. Ложкой ударяла висок: «Сахару мера - деньгам счёт».
Тогда же, после денежной реформы, когда: одна, две, и три копейки небыли изъяты с оборота и обрели десятикратную стоимость, она принялась копить эти чеканные монеты, складывала в длинный много раз штопаный чулок. Пять копеек отдельно бросала в деревянную копилку надеялась, что при следующей замене денег их сохранят из-за нужды в пятаках, ждала, когда подорожают, надеялась купить пяти копейкам - вторую жизнь. Сидела неподвижно, продолжала лить горечь, ей хотелось, чтобы медяные монеты и келья существовали вечно, даже когда весь дом истлеет от печали по ней, и разрушится от бездушья мира, её дух должен жить.
Иногда ненадолго выходила, не было её в комнатушке; стоят родичи, пока глаза не привыкнут к темноте, увидят, что старухи нет, и дальше ждут, знают, что она невидима. Бывает кто-то из соседских детей должен сказать, или передать дому нечто посланное старшими родственниками. Ребёнка непременно вводят в тесную коморку. Малый ничего не различает, только слышит вопросительный стон, пугается замкнутой тревоги, хочет найти исчезнувшую дверь, шарит глазками по углам, ищет, откуда исходит неразборчивый голос. С ужасом видит, что тётя Мария закупорила его в страшной беде. Сама пропала. Забыл, что его послали йогурт для закваски одолжить, чашку уронил. Надо бежать! И тут выныривает из скрученного чёрного платья заунывный шёпот, носится невнятно: невидимая тень, будто сажа в печи, кажется, старуха ищет кочергу.
Высвободившийся от ужаса малыш заявляет маме, что больше никогда не войдёт в стаю мёртвой старухи.
Переселился Гечо в дом жены. Для соблюдения установленного матриархата и предосторожности, набирал в кастрюльке еду, что сготовили на кухне, и шёл кушать один в копне сена или старом кукурузном амбаре за домом. Когда под рождество кололи поросенка, варили кожу и мясо; он надевал шубу и уходил в близкий овраг, там мусолил губы жиром, обгладывал кости, дико кидал масла бродячим собакам. Сам, ощущал озноб старого пса, давно надоели ему люди.
Гечо редко бывал в коморке жены, она же постоянно бормотала, смутно и явно требовала, чтобы тоже клал зарплату под рогожку топчана. Гечо долго искал место, в котором сможет удерживать назначенную работу. Его разместили в самом низу платёжной ведомости, где начислялась последняя дозволенная государством денежная выплата: шестьдесят рублей в месяц. Деньги вполне достаточные, чтобы ощутить заботу социализма о малоспособном человеке. Его взяли сторожить высокую беленную дощатую ограду полеводческой бригады, размещённой в выморочном после голодовки дворе. Дополнительно он обязан был помогать конюхам, укладывать зелёный корм и солому лошадям в ясли. От кладовки с зерном, ключ был только у старшего конюха, к ячменю и овсу сторожа не подпускали; массивным замком кладовка запиралась.
Каждый раз через день, на Гечову смену, в бригаду вываливали прицеп: просяной соломы, невызревшую пересеянную рожь, суданку, или рубленные, с молочными початками кукурузные стебли.
В частных дворах вокруг бригады, лошади и коровы были запрещены, разрешалось содержать полдесятка записанных голов среднего скота; кур и гусей сельсовет не считал, ограничивал скудной выдачей общественного зерна. Когда темнело, полеводческие работники со свёрнутым мешком и бутылкою вина закупоренной сухим кочаном, шли в бригаду. Отставляли висевшие на верхнем гвозде заострённые доски забора, вползали через скрытые дырки бригадной стены, тихо набивали зеленой массой мешок. Гечо спал в распряженной устланной соломой мажаре, слышал, как шебаршатся в зелёном свале, сам не шевелился. Полная бутылка оставалась в кармане, на обратной дороге полеводческий работник садился на уличную скамейку и угощал свою находчивость заработанным у жены вином. Пустую полулитровую бутылку из-под ситро нёс домой, чистое стекло содержало твёрдые двенадцать копеек.
Учитель пения Константин Георгиевич Кунёв, держал в своём маленьком огороде кроликов, по количествам ушастых голов у сельсовета не имелось предписаний, их не считали, а клеток у него было немало. Сорная трава урезанного огорода не успевала провяливаться, в осень вовсе не прорастала. Виноградника и вина своего не имел. Ходил он за свежескошенным кормом в бригаду открыто, через главные ворота. Гечо ногой делал топ – соломенный богатырь. Отец его умел играть на дуде, инструментом учителя был баян, музыка сближает настроение, поэтому уходил музыкант к кроликам с полным мешком. Как-то дядя Гечо без всякого повода заупрямился, настроение в губах подурило, расшумелся, вроде вороний гай ожил. Глаза у него разного цвета, зрачки вертятся, уходят в небо, кривит голову и кричит:
- Нельзя! Из-за ваших зайцев и гусей кони падают, сено не для вас привозят, если всем раздавать буду, скот с голоду подохнет! Не для того тут поставлен, я лошадей обряжать обязан.
Неожиданный отказ не удивил Константина Георгиевича, видно сон страшный приснился. А Гечо бедово заупрямился, долго пялил зрачки, по-настоящему принялся лить злословия; сердитыми чувяками топает, накануне женой был напуган, грозилась его прогнать. Лицо у него колючее как ствол гледичии. Скривился, будто заросший в пятке кузнечный гвоздь отдирают. Потребовал немедленно очистить территорию бригады, не то невиданный скандал устроит, доложит бригадиру, до директора школы дойдёт.
Директор школы что-то более неприятное, чем голодные кролики. Обиженный человек свернул пустой мешок, заложил под мышку; с медленным раздумьем стал семенить к прикрытым воротам. В уме делил день и ночь на уроки и перемены, кролики сумеречные животные, им надо без перемены есть тридцать два раза на сутки; в кормушках пусто, вроде смерч погулял. Гечо шёл за пустым мешком, всё возмущения гневные бормотал. Разочарованный Константин, сделал ещё десяток неуверенных шагов, развернулся, обиженным, певучим раздумьем протянул:
- Ну, дядя Жоррра… Георгий Григорич, …что же я зайцам в клетки положу?
Гечо замер, состояние мрачного вечера поплыло невиданным блаженством, темень убежала с его глаз, так ласково только мама ему пела. Приподнял старую мятую шляпу, волосы вспотели, оглянулся, вокруг ветерок нежный веет, кони мягко топчут в стойлах, слова Константина бубенчиком звенят, и снова обиду повторяет:
- Дядя Жора, что для вас мешок какой-то травы?!
Гечо задрал голову, ущемлённое прошлыми годами состояние таяло, в конюшне фыркали, сильнее били копытами кони, он смотрел звёздное небо, искал назначение своего места; съёжился, обмяк, как сдутый мех баяна. С обходительной радостью стал убаюкивать вечер:
- Что с тобой делать, сердце - из мяса, наполняй Костик мешок и снова возвращайся. Ходи только на мою смену! Зайцы полюбят нашу сладкую милость.
К огорчению учителя дядя Жора неожиданно умер. И даже собаки накануне не выли. Константин Георгиевич некоторое время колебался; и решился, пошёл на похороны.
Почившего, в сколоченном из берёзовых горбылей, обшитом чёрной материей гробу, погрузили на кузов машины с открытыми бортами. Дважды вдова и невестка сидели наверху у домовины, чёрные одежды обязаны были плакать. Малюта-пасынок пропал. Сдержанным ходом повезли покойника на кладбище. Константин Георгиевич шёл за тихой машиной, всего два принесённых им цветка увядали на кузове; гадал, кого новым сторожем поставят. Шествие проехало мост и стало подниматься в гору. Улицы были пустынными, это радовало шедшего впереди кортежа учителя, он оглянулся…
За машиной шло всего два человека, притворное равнодушие в сморщенных лицах прятали они, похмельное обыкновение разбирали.
© Дмитрий Шушулков Todos los derechos reservados