ГОДОВОЙ. ДОБРУДЖА.
( Глава 8)
Восточный морской ветер принялся теснить жару уставшего дня. Весь живой мир просторной Добруджи, утомлённый трудом лета, суетится, хочет до конца поглотить затухающий свет рдеющего солнца. В растянувшихся худых облаках заката расползалась тягучая грусть долго умирающего вечера. Распахнутая дверь перекошенного хлева скрипит, умоляет сумеречный ветер прогнать подбирающуюся печаль, качает грусть расставания с обжитым двором.
Сафрон Райков, точит отчаянные мысли для простора тьмы в решительной ночи. Временами, полосованной кожей заскорузлых пальцев, он ощупывает длинное острое лезвие топора, и продолжает его оселочить оранжевым яшмаком с красными полосатыми прожилинами – точно такими, как в облаках заката.
Шестеро молодых мужчин Ганево – небольшого селения утонувшего в солончаковых землях придунайской Добруджи, - точат сталь своих секир.
А вода в здешних колодцах солоноватая .
Откормленные кавалерийские кони турецких аскеров привыкли к солёной воде, - до дельты мутного многоводного Дуная два саата галопом скакать. В перекрёстках ложбинных улиц, в грунте, вырыты земляные корыта для пресного дождя. После ливней скот промывает осевшие в утробах колющие минералы.
Яшмак нежно шлифует сталь, случайная букашка врежется с горя в лезвие топора, и раздвоится весом от бесконечной остроты.
Шестеро молодых женатых мужчин условились тайно острить лезвия топоров и мышцы сердец, - до самой этой отчаянной ночи оттачивают остриё закравшегося решения.
Из потухших на западе облаков, в тёмные улицы села уже въезжают пять наездников с ведёрками на голове, от их фесок сползают шатающиеся кисточки широкой власти.
Кто – то один из нас, останется доживать в унынии – думает Сафрон, и точно знает, что не он. Уж слишком красивая жена.
Аскеры рассыпаются по умолкшим улочкам.
Большой откормленный бей, перекидывает ногу, и не слезает с военного седла, ждёт, когда гяур примет коня.
- Напоишь скотину дождём, - указывает он Сафрону, - удила скинь, а как всегда пешком поведи к арыку. Затем жито положенное насыпай: утром по навозу – кормление узнаю.
Бей – мужчина медленный, незлой; детям шакир приносит. За пять лет его постоя в орде на окраине османской империй, он поверил, что где-то по улицам селений, бегают и его дети.
Бей, ещё бросает Сафрону обрезки кожаной сыромяти для шорной нужды, дратву армейскую даёт…
В прибранный дом заходит лениво, с удовольствием носит своё высокое расположение; перед праздным днём, на всю ночь женщину будет иметь…
Сафрон напоил снаряжённую кавалерию отстоянной водой, не стал расслаблять ремни седла; корма насыпал легко, к дворовому стойлу привязал коня. Топор спрятал там же, в огрызках под яслями. Наполнил баклажку сохранённым вином, и пошёл в месте тайного собирания – у долбленых кадушек в липовой роще, где после «тёплого Лексея», Милко охранял борть отца. До полуночи потеснённые мужчины шептались на медвяной поляне, грелись мыслями, в звёздах крутящегося неба, - выжидали медленное время. Потом пятеро, тяжко попрощались с шестым, и каждый ушёл к своей секире; укреплённый верою, небом и вином.
Сафрон нащупал твёрдую длину топорища, и оставил его лежать до часа решающей смелости. Он вынес из погреба ещё, уже кислого, вина - отпил, прикрыл кувшин плоским точильным камнем: от уставшего волнения задремал, полулёжа, поднялся, подумал…, ещё выпил, уверенно схватил наточенный топор, и тихо пробрался в свой дом. Жена уже спала возле детей, - на кухне. В чистой двухоконной горнице, - большой бей «теребил кочаны кукурузы» - громко храпел. Сыто отсыпался… Сафрон через открытую дверь, посмотрел на тусклый сон родившего его двора, - подумал завести жену в хлев для прощания…, почему-то вспомнил, что пятничный обед она накрывает из жирных остатков бейского ужина, - который накануне хлопотно готовит, и постоянно сторонится его гневного взгляда. С затухающей, многократно вызываемой злостью - он вслушался в надёжный храп бея, осторожно подошёл к своему топчану, и нанёс неимоверно сильный удар остриём топора по шее мужчины, ослабленного его женой.
Спящая голова отскочила, покатилась по полу, безголовое тело брызнуло кровью, и остатком силы выпрыгнуло из постели, выше головы Сафрона поднялось, чуть ли не в жуткое объятие полезло, завалилось в полог, дёргаясь всеми членами, скомкало тканные шерстяные дорожки, и стало затухать, поливая ноги бдящему мужчине - усмирённой густеющей кровью. Смятения приглушённой тревоги, с которыми Сафрон подбирался к турку, схлынули; он почувствовал, как его долгая печаль растворяется в липкой крови, в его долго трепетавшей душе заползало необыкновенное безразличие. Годами вынашиваемая тяжесть его вспененного воображения, не предполагала, что отрубить человеческую голову дело обыкновенное. Он ещё подумал: - а не отрубить ли длиннокосую голову паскудной женщине…, от проскочившего напряжения пустых сомнений, - руки обессилили. Чувствуя ущербное излишество мести, он бросил потяжелевший топор на кухню, где глупо спали: жена, и никогда не ласкаемые им дети. Помолчал…, затем направился отчаянным шагом к откормленному бейскому коню, запрыгнул в непривычное удобство кавалерийского седла, и со всей решительностью понукнул скотину забыть обезглавленного хозяина; помчался галопом в многоводную низину Дуная. За рекой - в самую Бессарабию.
Давно поднявшееся солнце: жгло землю, грело воду, сушило густые камыши дельты.
Солнце заливало теплом пылающие сердца молодых крестьян, что съехались в дунайские плавни Большого Чатала, на уморенных армейских конях. Все улыбались друг другу, и разукрашивали без того красные события одинаково удавшейся кровавой ночи.
Побратимы, переждали в камышах потерю турецкого пограничного разъезда, и вплавь верхом, смывая остывший пот коней, пересекли широкое течение водоворотистого Дуная.
…В конец решительного дня, на свободном дунайском берегу, - добруджанцы выслушали шопское наречие, русского гарнизонного начальника, о принятом решении: направить всех пятерых наездников, прибывших на конях турецкой кавалерии, - в пяти разных бессарабских селениях, где каждый сможет продолжить жизнь, не стирая в памяти привычку своей родины. Каждый почувствует вечную колыбель, убаюкивающую постоянное стремление раздробленного православия, всех разбредшихся прежде арии, имеющих своё стремление - жить без рокового раздела в православном поясе Земли, всегда быть вместе под божественным небом.
Словно пять, растопыренных пальцев указывающей руки, пять принуждённых беженцев, врезались в простор вольной буджакской степи. Вслушались в дуновения общей судьбы, и обсели в разные поселения, где новое возродившееся свободное поколение начинало ударять торопливые осенние свадьбы. Сафрон тоже женился, на годовалой вдове Нуце, - женщине, недавно, по желанию тела умыкнутой, из молдавского селения. Она обитала в полуземлянке с маленьким сыном, содержала два десятка сытых на разнотравье овец, и пустующее без мужчины поле. Сафрон добавил к Нуциной земле, своих тридцать десятин, что выделили - как новому поселенцу, и принялся с заботой хозяйствовать в новом крае: носить уверенную мысль, - навсегда забыть иго прошлого.
У Нуцы не появилось больше детей, но когда через годы добруджанские побратимы Сафрона, впервые все вместе, широко гостили у него дома, нашли маленького Мирона, славно растущим сыном, очень удавшимся в своего отца, - в Сафрона Райкова.
Добруджанец растил сына с необходимой, - обычной крестьянской суровостью.
Взрыхленная, - обраставшая нивами, - никогда прежде непаханая земля, многоголовое стадо овец, - нуждались заботливого напряжения людской силы. А к утороплённым годам изначальной жизни – некогда выискивать умиления. Исконная степная привычка въелась в характере мальчика, он с задором помогал отцу: гнал стадо по широким выпасам, заботливо ворошил сохнущие покосы, скирдовал их в сытые стога для заснеженного зимнего постоя.
Как-то в один совсем сухой год, с сильно жарким летом, и дождливой осенью, рано побелела земля, - обнаружились худые корма, и несчитанное стадо овец. Сафрон возмутился быстрой плодовитости травоядной породы. Выделил триста отборных ярок, оставил десяток самых крупных самцов, а остальную блеющую половину увлёк идти за арбой нагруженной прошлогодними огрызками кукурузных стеблей: завёл отбракованное стадо в катлобугские яры, - волкам отдал, об их удалённом пропитании подумал.
На обратном пути, пустая арба: раскачивалась, подпрыгивала, стучала деревянными колёсами по мёрзлой, отвердевшей земле; а недоумевающие лошади всё мчались, уносили домой пустые сомнения заработавшегося селянина.
Так-то, лучше – думал Сафрон - пусть в ярах сваляются, не станут жилище смрадом полнить, когда от истощения начнут дохнуть. Теперь нужное поголовье вольно перезимует, - не будут сытые волки бедой докучать в холода длинных ночей.
И действительно, разрослось стадо хорошим молодняком, весной на позеленевшие толоки вертляво прыгали, резвились бессчетные ягнята. С ягнятами другой, скрытой в буграх отары переблеявались.
Мирон обнаружил у котлобугской речушки одичалых, отъярившихся овец, с характерной меткой, - отрезанным краем правого уха Сбитый косяк овенов, вызывающе зло глядел глупыми оранжевыми глазами. Самцы тупо пенили слюни гнева, угрожающе морщили и задирали ноздри, мотали кручеными рогами, готовились сбивать ороговелым лбом чужое проникновение: оберегали, подчинивших себе, овечек.
Одичавший скот оказался упитаннее перезимовавшего на поскотине. Отстранённое стадо возродило сильных вожаков.
Добруджанцу пришлось ружьём возвращать, покинутое поголовье. Понадобилось - выстрелами усмирять взбунтовавшихся самцов.
Сафрон дико разрядил одичалую катлобугскую отару, а для надёжности собственной метки, углубил её - каждой бараньей голове оставил только коренную половину правого уха.
Две сотни упитанных баранов дикого стада, купил - думбаз, - турецкий армянин, - торгующий средний парнокопытный скот.
Через год дикое стадо вырастило для думбаза, полтысячи безухих голов.
Крепкая кожаная мошна Сафрона, выделанная из крупной бараньей мошонки, тяжелела османским золотом.
Уверенный наличием многоголового, созревшего к осени подвижного товара из мяса и шерсти, не однажды гнавший в Турцию тьму жирных бессарабских овец - думбаз, в один високосный год, появился с крепкими, давящими глубоким мрачным взглядом, рослыми погонщиками.
Зная о наличии тучных одноухих отар, торговец задумал схитрить привычкой прошлого опыта.
Незнакомые погонщики принялись, договариваться об отложенном платеже, говорили: грубо, нагло, с пылким задором, торопили добруджанца, - совсем с бараном спутали.
Тогда Сафрон вперил в рыла вымогателей, ствол ружья, сказал:
- Я на старом вилояте в Добрудже, за один вечер пятерых аскеров порубал, взбунтовавшемуся косяку овенов не раздумывая черепа дробил, - рука не устала, так неужели думаете, вас троих не уложу прямой сечей, без передыха сделаю…
- Успокойся брачет, - армянин отвёл державшихся за ножи, сообщников.
- Он вашу угрозу ни воспринял, - сказал он им. - В одну голову с ним не выйдем, не охота с русскими властями заводиться: - дорого, много потеряем. Иначе дело обыграем: подсчётами, ценой, хитростью, обещаниями возьмём… - тут он прост.
- …Браче-ет, у нас с тобой одинаковые кресты на груди, - запел, взмолился новым голосом торговец, - мы с тобою одной заботой хлеб достаём. Ты выращиваешь. Я гоню отары в самую Турцию. Привязанный к лодке вожак заводит стадо на тот берег, но широкий Дунай не любит когда стадо целым выплывает, много скота тонет, - потери большие. А за Дунаем уже нет Турции, империя сморщилась, далеко отхлынула. В Добрудже теперь русские военные стоят – всем платить надо, много теряем, - думбаз вытер слёзы, вглядывался в глаза удачливого скотовода, и продолжал…
- Долго гнать приходится, очень долго: умирают, тонут, бакшиш, плов, курбан – Иван. Сильно обнищали, - пожалей брачет, нигде нет понимания, - грабят везде.
- Ммм – да, - Сафрон сострадательно посмотрел на измученных погонщиков, на сникшие притупления обедневшего торговца.
– Так бы сразу сказал… А что в Добрудже совсем нет турок? - триста лет стояли!
Нету, нет турок – всех выгнали, далеко турки, очень далеко, они тоже обеднели; скупость стоит везде, совсем нужда. Тяжело баранами торговать, плохо берут, - зулюм свирепствует!..
- Наконец-то. Ушли-таки! - Сафрон с силой закинул ружьё в телегу. – Когда Добруджа без турок, я тут же Ганево должен видеть, немедленно проведаю нашу землю за Дунаем, - сказал он, распрямляя ужатые прежними обстоятельствами мысли; широко улыбнулся торговцам, показал им своё доброе расположение:
- С оплатой подожду, - быть потому, - я что, последними усилиями их выращиваю, что ли, сами разводятся. Трава Бессарабии их растит. В следующий год рассчитаетесь…
В зиму только собрался Сафрон, в начале поста решился ехать - Добруджу проведывать: как стоит Ганево без турок, как дети издали быстро растут; своих малыми оставил, намерен прощения просить. Пусть ещё жизнь свою расскажут, если выжили. Хотел знать в кого пошли головой?..
Побратимы громко обрадовались, что Добруджа без ига живёт, уговорились по очереди каждый год ездить, каруцу до верха посылками наполнили. Два дня гуляли успех долгой дороге…
…Но через Дунай Сафрона не пустили.
- Лёд ещё тонкий, - сказали люди чужими словами, чужую речь выкрикивали, очень чужими глазами смотрели, - тонкое дело Дунай - река!
- Буду ждать, пока лёд окрепнет…
- Всё равно не пустим, нет в Добрудже ни русских, ни турок, - она теперь наша, волахская, - романам отныне принадлежит.
Великие силы Европы тоже желают иметь Чёрное море, - нам держать всю Добруджу вручили!
- Кто такие - романе, никогда прежде не слышал!?
Тут с начала Христа такие – небыли.
- Услышишь ещё! – его грубо вытолкнули.
Сафрон запутался в пониманий событии, при турках возжелавшему – всегда как-то можно было Дунай пересечь…
Видно, Великая Европа – опасный зверь: Дунай не даёт переплыть,
Романию придумала, большую беду исконным народам надвигает континент.
Сафрон опечалился, что не сможет увидеть как его дети взрослыми ходят.
- Обойду - ко я, эту романию, решил он, и поехал вдоль реки искать знакомое место, где когда-то переплыл ширину большой воды.
Похожих мест было много и казалось, те берега иначе тогда стояли, зелёные камыши были весёлыми, вода тёплой везде лилась, подо льдом не пряталась.
Большой Чатал весь побелел, свистел снегом припорошенный, - свирепо не хотел Бессарабию с Добруджей разделять.
Тонко примёрзший в камышах лёд, гнулся под блестящими обручами ясеневых колёс, выдавливал мутную воду, берцы лошадей увязали в корнях тростника. Лошади встали, выдыхая усталый пустой пар.
Сафрон слез с каруцы, прошёл вперёд; за камышами начиналось гибкое пустое заснеженное поле. Острый ветер яростно обжигал опечаленное лицо; пыльное, трепещущее холодом полотно слепило глаза, всё слилось в одно бесконечное унесённое марево судьбы.
- К Рождеству, - когда лёд окрепнет, - полозьями, на санях реку перейду, - определился Сафрон, пытаясь, сквозя навеянные в глаза: снег и уныние, разглядеть темноту родной Добруджи.
Он ухватился за край дышла, стал разворачивать не доехавший воз, понукал лошадей, выливал на животных злость своего разочарования.
Вдруг: себя маленьким увидел, мёрзнущим в рундуке старой телеги, и своего отца гневно кричащего на напрягающихся буйволов; то была ветреная дождливая осень в низине поля, и поздний гром в небе трещал, страх вселенский, с высоты слал - Бог.
Торопливые кованые копыта проламывали мёрзлую корку болота, утопали в гнилой жиже. Сафрон тоже тонул: он держался за узду, за гривы лошадей, цеплялся за постромки, безостановочно негодовал на принуждённый поворот пути…
Когда выехал на твёрдый грунт, его промокшая до пояса одежда стала хвататься твердеющей ледяной коркой.
Только к вечеру морозного дня доехал до дома Сафрон, холод проник под самое сердце, он был не в состоянии с повозки сползти – по пояс, жёстким покровом сковала его начавшаяся зима.
С не определившейся испуганной печалью Мирон и Нуца занесли, вдруг вернувшегося обледенелого Сафрона, оттаивать в тепле, недавно выросшего возле землянки, дома.
К утру следующего дня, всё его тело горело жаром словно, жар печки в нём - переместился.
Человек буйного сложения, перестал определять своё деятельное ощущение: он спал, бредил, бросал стоны, дрожал в жаре чересчур натопленной комнаты, временами произносил мало-внятные слова.
Приехали оповещённые побратимы, сидели соседи, крестники – ждали неожиданного завершения, жалели Нуцу боящуюся, смерти сгоравшего мужа; заходили говоруны, уловившие возможности своему желанию: погреться и выпить в опечаленном Сафроновом доме.
Все кто проведывал, сожалели о случившемся, говорили о днях прошлых, о Сафроне, о Добрудже с неожиданно пропавшими турками, и неведомо откуда приползших в старую землю всего славянства, - загадочных романов.
Как-то Сафрон открыл вполне разумные глаза и сказал: - Вот так вот, до самого потолка без головы поднялся, - тоговая, вяра его!..
Все замолчали. Милко, приблизился к больному.
- Савко, узнаёшь меня? – спросил земляка он.
- Почему не на пасеке, - скрипуче, сквозь зубы сказал Сафрон, - пчёлы вымрут…
Удивлёнными глазами, перекусив нижнюю губу, Милко показал всем, что человек наполнивший тесноту комнаты многими людьми - его одного узнаёт! Дело к поправке движется…
Мирон, тоже смотрел с хвастливым укором на свет дня: ни кто-нибудь, - а его отец собрался умирать.
Милко подошёл вплотную к лежащему, наклонился, чтобы глухо, издалека, вроде из самой Добруджи, в заботе спросить:
- Может, тебе братко, что-то хочется?
- Хочется, да разве сумеют дать…
- Что не дадут?
Все притихли, - желание ожидали услышать.
Сафрон тоже надолго затих, похоже, раздумывал, потом тяжёлой грудью выговорил:
- Кувшин холодного вина… Выпить хочу!
- Нуца, почему никто не спустится наточить ему холодное вино?
- Охх, ох Милкооо…, - завопила Нуца, - хотим от беды уберечь…
- Что?.. – Сафрон бранью и стоном возмутился женской глупости.
- Не перечьте воле немощного человека! – Милко приложил руку на горячий лоб больного, - Горит ужасным огнём.
Печка тоже горела гулким пламенем.
- Быстро неси кувшин холодного вина, - приказал Милко.
…И когда подала, он нежно поднял голову побратима, помогая ему погасить жару души.
Сафрон хлебнул с жаждой вино, и стал уставать, вялой рукой показывал – что всё… Оглядел всех закатывающимся взглядом, поднял руку на сколько удалось поднять и еле сказал:
- Вот так вот… без головы прыга…
Утомлённая изнутри жарою кровь: варилась, сгущалась, переставала двигаться по венам; остывала приласканная желанным для сердца вином…
- Сгорел за неделю!.. – рассказывал каждый добруджанец в своём новом селе, - был бы лёд крепче, уже с известием из Ганево вернулся бы Савко, знали бы как наши издалека нас видят.
Когда не пускают, нам тоже забыться навечно придётся; наша оставленная родина простит нас, - говорили они, разочаровавшись в своё прошлое. - Мы маленький народ, не способные собою управлять, видно скоро исчезнем, раз даём всем нас понукать. Кто с добром к нам идёт, - хулим, не боимся. Врагов же своих, возвеличиваем из страха, великою силой признаём. Пропадём постепенно; нас – всех добруджанцев, решили смертью затереть. Другие, теперь из нашего горя, на нашей земле - себе радость новую кроят.
…А Нуца, когда Мирон женился, ещё сказала: - В нашем дворе, вслед смерти, венчание приходит.
Кожаную торбу с алтынами, глубоко от молодых скрыла, своё спрятанное желание, только Мирону сказала:
- Когда крестины наметятся, отберу девять одинаковых монет с проушинами, - нашей невестке золотое монисто надену. Пусть теперь работает! Посмотрим, как учтивость, перед свекровью нести умеет.
…Девять лет Нуца ждала крестины, выискивала в невестке положенное предпочтение. Не дал бог. Умерла Нуца неожиданно, не дождалась своего желания – благодарить Ирину турецким золотом.
После похорон матери, Мирон отправился паломничать в Лавру, - просить святых принести прибавления в дом.
Ирина тут же сама взялась, дом по своему прибирать: побелила везде, переставила всё в комнатах - одежду, постель, все вещи свекрови выкинула, раздала пожилым родственникам: чтобы не прели старым запахом в вычищенном доме.
Довольная новой чистотой комнат, ждала она Мирона.
Из Лавры он привёз: икону божьей матери с младенцем, - на которую жене полагалось еженощно молиться. Привёз надежду возжеланную – ждать обязательное обновление семьи.
Застал, он обновление всего дома, - радостным засиял… и насторожился.
…Тяжёлая кожаная мошна отца – пропала! Нигде не нашлась!
Расспросили соседей…, родственников - осторожно всех подводили к запутанной торбе. Случайно одаренным, по бедности, - обещали ещё другие подарки…
Никто золота не видел, нигде не обнаруживался драный кожух скупой старухи, - и обещали тот кожух, на два новых обменять…
Ссоры, смущения, скандал расползся вокруг бараньего богатства, и одна только догадка носилась у всех, кто видел, как многодетная семья Ирининой сестры принялась: землёй, имением, шириной двора разрастаться.
В остывших комнатах Мирона и Ирины затаилась пустота. Слышны: плач, брань; холод пропавшего металла – заставлял Ирину беленные саманные углы, в проёмах грызть.
Тут, вдруг под разочарованным сердцем неожиданно застучало отчаявшееся ожидание…
И закричала, разбудилась сладким писком другая, - живая радость.
…Сына крестили Георгием, а для простоты восторга звали – Ганчо. Пришло имя из стойкой памяти Миронова детства, - каждую осень, освящая новые золотые монеты, перед иконой с горящей лампадой, отец нашёптывал про себя: - Это тебе Сафрон, не Ганчево… Тут Бессарабия – бессребреница, - золотом одаривает.
Рос Ганчо в старом дворе деда Сафрона, запутывая пропажу и обретение.
- Сын радость тёплая, алтын холодная радость, - повторял часто в корчме Мирон, и непременно пил, за тёплый дар бога.
Рану утерянных накоплений, тоже заливал тайной вина и пьяными слезами. Обогатившимся воровством, - беду непременную, предрекал.
За двадцать лет, пока Ганчо разгульно взрослел на ужимающейся земле деда, его отец ни разу не протрезвел, - всё носил беспокойство души, имел постоянное желание холодную печаль навсегда забыть… Не показал он сыну сосредоточение нужное, - сам давно забросил занятия множительные, когда умер обнаружилось, что земли Сафроновой – вовсе не осталось…
Только пророчество бабушки Нуцы всколыхнуло старый двор, - Ганчо женился, - и взял девушку миловидную - Миланьей звалась.
От дедушки Сафрона, фамилию имел громкую – Сафронов Ганчо, он следы его теперь топчет…, память решительную - по селу носит.
Четырьмя дочерьми одарила Ганчо, - растворившаяся в нём Миланья.
Когда пятый ребёнок родился мёртвым мальчиком – он мать собою забрал. Рано овдовел Ганчо. Заботу о девочках – бабушка Ирина содержала, пока живой была, но тоже неожиданно ушла к мёртвым.
Затем, сёстры сестру растили, складывались в простоте: все девки ладные, красивые, чистюли домоседки, такую же леность тянули, словно маме своей обет дали - вечно её помнить.
Ганчо гордился дочерьми, и своими большими красящими село чёрными усами тоже хвалился.
Задержавшейся, в не своих землях палочной власти, - красивые усы ни к чему. За тёмные проделки, тайные свершения, Татарбунарское восстание, за вольницу, за коммунистический бунт - попадалось порядочно. Закрывали, судили, штрафовали, и постоянно били романскими кизиловыми палками.
Выживал как-то Ганчо: уставали бить, не хотели связываться; сообщники тоже носились с откупом, бывало, надзиратели неожиданно отставали, опасались кары с невидной стороны – всё же человек вдовец, - четырёх дочерей растит…
Ганчо! – говорил ему, в своей корчме, многоземельный примар Хаджи Копю. – Людей работных не хватает, а кукуруза в этом году хороший выгон даёт, все озимые нивы пришлось пересеять, - пусть дочери твой мотыжить выйдут.
- Какую ты мне плату определишь, сколько иметь буду? – Ганчо утягивает обмоченные в вине усы.
- Как принято – 15 левов на день.
- Мало…, - Ганчо медленно допивает чашу с вином, - для моих дщерей этого мало, добавь ещё по пятёрке.
- Как всем – так и им!
- Пусть тогда мои дочери поспят в холодке, за 15 левов, не стану чернить девочек - в жару дня. Сам, от немоты, - прокормлю, не бойся, а там смотришь, и наше золото найдётся, знаю, где таится. Зато зятья, будущие довольными придут, я им хороших жён готовлю, утруждать девочек за просто так - не стану.
Четыре сёстры – погодки, и впрямь девки добротные, статные ростом, длинные юбки наполнены округлёнными ягодицами - в бёдрах раздаются юбки, кофточки ситцевые – пазухи распирают. Личиком - нежные, пухленькие, глазки голубизной ясного неба блестят. Волосы из-под косынок выползают, места не находят, - по всей спине рассыпаются. Чистенько содержат себя девочки, - отца своего праведником видят: в печи блины, заяц с охоты приготовлен, без отца не обедают, ждут.
Все четыре, привычно спят под одним одеялом, - как при бабушке Ирине, - на широком топчане спят; в сникшем доме прадеда Сафрона. Мазаное камышовое перекрытие низкого потолка – просело; окна малые от древности – перекошены; соломенная крыша слоями обновлялась, толстою стоит, - давно почернела, обветшала.
Снаружи дом побелен, словно снег зимы сохранил. Летом прохладно в доме, земляной пол водичкой прибрызнут, изнутри стены - известковой свежестью дышат.
Лежат себе девчонки под тонкой накидкой, устало вытягивают длину стройных ног, отдыхают от жары дня. Убрано, вычищено, и воображения сладкие сами собой выползают…
На дворе уставшие от жары листья кукурузы, свернулись в трубочку, корни стонут под слоем сбитой земли, живучие сорняки нагоняют культуру, скоро душить будут. Надо бы разрядить густоту поросли, траву срубить надо.
- Ганчо, - соглашается Хаджи Копю наедине, вокруг теснящих сорняков, - так и быть, по родственному, добавлю ещё пять левов, кукурузу срочно полоть надо, пусть только дочери твои выходят с мотыгами.
- По двадцать, - другое дело знал, что без меня не справишься, значит, половину заработка дашь девочкам на руки, а вторую я у тебя в корчме пропью. И смотри, чтобы не морил мне детей голодом, корми хорошо с мясом, два раза – как в старину. Мотыги свои дашь. У меня нет латифундий, что бы четыре мотыги при дворе держать. Пусть твои кузнецы металл тонко оттянут, со старанием отклепают, хорошо тяпки пусть наточат, чтобы девочки не убивали руки. Мне жена дочек оставила не для того что бы я их по нивам распылял, они у меня домашние, я беречь их обязан. Подбери им держаки без сучков – гладкие, у моих руки не для корявых рукояток, они очаг оберегать научены. Сегодня жарит с самого утра, дождь видно будет, пусть дети сегодняшний день отлежат себе, поваляются, отдохнут перед тяжкой работой. Мой тесть мне ангела вырастил, - она уже на вечном, мы же, - на ложном стоим.
А я зятьёв своих, будущих, тоже не обижу, довольными будут, что жён им высмотрел, приберёг до времени судьбы. Там глядишь, может завтра ветерок лето приласкает, посмотрим, до завтра - далеко.
И ещё, корчмарю скажи – пусть долг твой, тут же выставляет, я его пить начну.
Пропить отмотыженный труд не получилось, всех мужчин крепкого возраста в романскую армию утянули - Добруджу вновь добытую, закреплять приказали. Речным пароходом от Измаила, наверх по Дунаю повезли кучентрариев. Небо стояло тёмное, перед летним ливнем морщилось, где-то далеко сверкала гроза, освящала скуку души.
- Много наслышан про Добруджу, наконец-то разгляжу её – дед мой коренной добруджанец, - хвастался всему пароходу Ганчо, - когда турки покорили Булгарию, - Добруджа ещё двести лет вольной держалась, обособленную власть имела, а потом дед туркам тут, лихо головы рубал, я в него пошёл…
Ганчо, усы важные гладит, всматривается в начинающуюся Добруджу: - А, ничего особенного, та же Бессарабия, разве что за водами Дуная, и тоже вдоль моря ползёт.
Сёла тут все булгарские, и липованские сёла есть: – Черкесская Слава, Русская Слава…
Между двумя этими Славами протянули, составленную из одинаково приодетых бессарабцев, - колонну . Объявили привал, и тут же дали команду становиться в ряды. Романский колонел, задачу будет ставить новому полку. Ему что-то сказали на ухо…
Солдат с наглыми усами никому не нравится…
- Жану Сафранеску! – чётко прокричал колонел, перед всем вверенным ему ополчением.
Войско молчит. Командир сжимает кулаки в вытянутые по швам руки, аж ногти скрипят. На носках стоит.
- Сафронеску!!! домне зеу! – дико проорал колонел, от свирепого крика все болотные жабы, квакавшие на берегу, впрыгнули в воду.
Ганчо, вытолкали из строя.
Колонел пальцем подозвал к себе кучентрария с наглыми усами. Ещё разобраться надо – кто больший полковник!?
- Кому принадлежит Добруджа? – раздражённо спросил полковник, пружиня носками хромовых сапог.
- Петар Волчанов чётко знает, домне колонел, говорит уже сорок лет, как романе ею завладели.
- А Бессарабия?
- Это я сам знаю. Бессарабию, с перерывом два раза по двадцать лет, тоже романе держат.
Полковник до невозможности ужал гнев военной выдержки, развернулся на носках и со всей силой ударил кулаком
наглеца в усы: - Юда! Большевик!
Ганчо шатнулся, из губ потекла кровь.
- Сбрить! – приказал военный начальник.
- И теперь пусть слушают все! Говорю только один раз. Если ещё услышу: 20 лет, 40 лет… – будет немедленный расстрел.
- Маршал Антонеску сказал: - Гитлер желает расчистить Чёрное море от непокорных наций, - навсегда.
- Европа нам давно говорит: - Взрыхлите и засейте вашими людьми захваченный край, тогда он будет всегда романским.
В Букурешти, всё наше левое православие сильно замялось, решило оно одно историю знает: - там много тысячелетии живут славянские арии, вроде и мы сами из них, язык только имеем другой…- сказало тогда слово дремучее православие.
- В Великой Европе, одни избранные наделены могучим чарующим именем: - арийцы! Остальные предназначены для решения тяжёлых и грязных вспомогательных работ!..
- Мы в этих тяжёлых веках, не очень то…, снова засомневались романе – бывшие валахи и молдовцы, - которые всё же решились взять громкое название, согласились именоваться наследниками нескончаемого Рима.
- Ну, тогда зачем мы вас, к своим причислили? – спросила Европа, - Если бы мы, изначальное население потустороннего полушария планомерно не сокращали, Америка была бы разве, всемогущей империей!?.
- Вы несёте протестанство, и обновлённое католичество имеете, а мы православием заражены, не владеем демократией фашизма.
Избивать палкой очень можем, а лишать жизни, - грех.
- Ну, раз вы такие человеколюбцы, выселяйте коренных людей из Добруджи - живыми. Меньшего - не потерпим! Европе без Чёрного моря – не бывать!
- Будем учиться демократий, - рапортовал Букурешт, - обеспечим Великой Европе и фюреру, постоянное владение – Причерноморьем.
И принялись, тут же для новой Европы обустраивать новую границу с перемещённым населением. Призвали всех служить, кого можно зачислить нужным для Романии.
Растянувшемуся вдоль новой границы, для широкой совокупной надобности, собранному ополчению было приказано всё время держаться длинного пролеска, по руслу давно высохшей реки, и рыть надёжные пограничные укрепления.
Для континентального начальства, полк принялся работать мгновенно, стал с изображением привычного трудолюбия закреплять переместившуюся границу. Установили временные пограничные заставы, и дежурные посты полка. Охранять межу поручили опытным солдатам уже носившим павлинье перо в военной шляпе.
Командир пограничной роты капитан Костантинеско, отобрал нужных людей, способных быть решительными в непредвиденных событиях, умеющих владеть итальянским оружием.
На самую крайнюю, важную юго-восточную заставу были определены: сержант - пограничник Петар Волчанов, Роман Брыль – немец из Арцыза, рыжий молдовец Юлиан Исаев, высокий липован Вова Коняев, и сухощавый шустрый волох Василе Чокой, а также Ганчо Сафронов, за которого поручился сержант Волчанов.
Урезанному составу заставы поручалось держать караул по линии свежо врытых побеленных каменных столбов, такими же как в древнем Риме, с размежёвывающими буквами «Р» и «Б»
Наряд из двух человек, через каждые четыре часа, заступал на охрану трехкилометровой длины участка. От расположившегося полка, до морского берега пограничники медленно вышагивали границу, наблюдали за любым передвижением живых особей. Бывало, нарушали устав, - переговаривались с вспахивающим землю крестьянином из чужой стороны.
Приходилось отгонять корову, норовящую пасти не свою траву.
Два лебедя у кромки воды, на непонятно чьей стороне, важно вытягивают длинные шеи, - прямо как домне колонел; зарывают клювы в спины друг - друга.
- Больше чем гуси будут, - прикинул Чокой, и почесал бедро, натёртое блестящим прикладом.
- Намного больше, а мясо тоже очень вкусное, - соглашается Волчанов, и снимает с плеча новую итальянскую винтовку, - намного слаще гусиного, жёлтое, будто лебедей одними лимонами кормят.
- Ты что ел?.. – Чокой тоже хочет лебедя покушать, и также снимает винтовку.
- Слышал от тех, кто ел, хвастались…
- Давай и мы тоже распробуем.
- Давай сперва попробуем попасть. Начинай целиться!
- У меня не выйдет, не смогу, - разводит руками Чокой, и смотрит на одинаково новые винтовки.
-Ну, тогда я опрокину… - охотник Волчанов присел на одно колено, прицелился, - выстрел…
Лебеди порхнули, один отлетел за пригорком, второй закрутился, сник в береговой волне.
Пограничный наряд бросил винтовки, и побежал к заливу, где барахтался пристрелянный лебедь.
Охранники границы подхватила огромную птицу за крылья, поволокли вверх по обрыву, растянулись на три метра ширины. Спешат унести.
Длинная шея лебедя свисает до земли, чернобровая голова царапает клювом траву, мотается, упираясь в покрасневшую кровавую грудь.
Когда лебедя приволокли, дотащили к огнищу, - вся застава удивилась добыче, боярскому ужину обрадовалась застава.
Общипали, пошмалили, распотрошили – мяса целый пуд.
Ганчо с Юлианом взялись суп лебединый варить.
Откараулившиеся добытчики – на положенный отдых удалились.
Спать им волнения мешали, сон расшатывался непредвиденным явлением, - Волчанов слышит хлопки огромных крыльев, над ним кружит красный лебедь, голосом капитана Костантинеско грозится вырвать ему сердце, выклевать печёнку, и унести птенцам на кормление.
- Всё жёсткое от тела птицы в кипятке утоплено, мякоть на углях печь будем домнуле, - царская вечеря намечается.
Сержант Волчанов мёртвым лежит!..
Петар вскакивает рука, которой стрелял – ватная, лебедь ударом крыла перебил её, похитил…
Целой рукой он ощупывает всего себя, ищет украденную…
Снаружи шалаша громкий говор стоит, только одно слово шумно витает: - Лебедь, лебедь, лебедь…
Волчанову становится жутко, он будит Василе, - оба выходят сонными в наружу вечера: головы тяжёлые, спящие соображения забурились под сплющенным теменем, - нюхают дым, и пар кипящего казана.
- Откуда лебедя принесли? – спрашивает Костантинеско.
- Мёртвым нашли, домне капитан, - Чокой моргает, протирает сонные по уставу глаза, смотрит на брезентовое лицо сержанта.
Капитан вопросительными веками будит не проснувшихся пограничников, объял взглядом обоих.
- Так – точно, домнуле, стыл мёртвым, и мы его притащили для порядка на границе.
- Разве мёртвого лебедя можно кушать?
- Ого – гооу! – сказал Ганчо, - каймак! Мясо как свежелущенные орешки. Я уже распробовал, - правда, жестковатое ещё…
- А почему перья красные, в крови?
Вся застава молчит, только бульон булькает.
- Вам, разве продукты не завозят, что вы мертвечиною питаться решились?!.
- Да, ладно, - Ганчо один смотрит в глаза капитану, - чего там врать, мы люди военные, с павлиньим пером ходим, не как те, что окопы роют. Сержант Волчанов, лебедя пристрелил, они с Чокоем его тёплым приволокли. Вот ужин запечём, и распробует с нами капитан, - лебедятину.
Все пытавшиеся скрыть истину, не поднимали головы, стояли тихими, соображали, как дальше объясняться. Только Ганчо суетился, сладко нюхал пар супа, хворост в огонь подкладывал.
- Как можно решиться в живую красоту края стрелять, романтику природы портить…
- А лебедь этот чужой, из их края, он не наш! - успокоил капитана Чокой.
Теперь Костантинеско сам опустил голову, закусил губу, в который раз задумался, правильно ли сделал, что ради военной службы, оставил учёбу в педагогическом университете.
- Вы знаете, что лебедь за пять лет сносит два яйца, только одними растениями питается, для него нет границ, он летает везде, даже на почтовой марке в конвертах. Лебединая пара предана друг другу до смерти, очень редкие люди несут такое благородство.
- Да, - сопереживая выжившему лебедю, простонал Ганчо, - я вот тоже, после смерти моей лебёдушки, больше не женился. Но поверь домне капитан, лебедь – гусь наглый, вокруг его гнезда, ни одна птица не вылупится, лебедь все сторонние яйца клюёт, разбивает, один хочет потомство разводить.
- Что бы знали окончательно, выстрел в лебедя, дело подсудное, он в международную охрану занесён. Подберите до одного пёрышка, всё прочее тоже, захороните глубже, и навсегда забудьте видеть, в лебеде – пищу! И ещё, - сказал Костантинеско, - с сегодняшнего дня, для исполнения порядка по уставу, и наличия положенной дисциплины, назначаю начальником поста - Ганчо Сафронова.
Дисциплина во всём полку, при всей строгости офицеров, расшатанною чувствовалась, где-то наверху неопределённость застряла. Какие-то заумные события тайно шевелились по Европе. Избивали прежними палками. Всем провинившимся в неподчинении, угрожали смертным наказанием, …и чего-то ещё выжидали от Европы.
Солнце не спешило выныривать из воды моря, только подбиралось к горизонту, бросало в низкие облака, алые брызги света для начинающегося дня. Ганчо и Юлиан шли по линии дежурства, мерили медленными пограничными шагами расстояние от столбика до столбика. С той стороны разделённой земли худой жилистый крестьянин машет косой – созревшее жито косит, дышит утренней влагой наполненных колосков.
- Дал бог день добрый! – здоровается Ганчо с человеком увлёкшимся, трудом тихого рассвета.
- Ого… го…у, здорово, здорово молодцы, - отвечает родимой речи, отвлечённый крестьянин, рад передышке, веки как колоски, влагой труда наполнены, - отовсюду со своим народом граничим!
Он недоумевает выдумкам людей желающих кормиться, не работая силой мышц, загадочно, набок клонит чистую голову к земле, сбрасывает ненужные ему мысли, и снова равномерным шелестом срезает зрелые колоски, предназначенные для каждодневной жизни.
Издалека, поутру дня, поперёк уложенных валков жита, утомлённо петлял далёкий человек с безобразным животом.
Наряд по уставу службы, изготовил заряженные карабины для выяснения нарушений.
Из подвинутой с берегов моря Болгарий, прямо на дула стволов, шёл давний знакомый Ганчо, - охотник, и объездчик полей соседнего
Бессарабского села, балагур человек - Иван Миращи.
- Откуда Нашего носит - удивился Ганчо, - что за пазухой держишь?
- Да…, пас лошадей полковых в седловине. Уснул. Проснулся…, сообразил искать лошадей в ночном тумане, на Троицу в Булгарию забрёл. Отметил, как положено, вот раздавками наполнили, - Иван ощупал кривые объёмы живота, - сколько смог столько принёс.
- А запах ракийки где спрятан?
- Здесь же, в паху, худым кочаном бутылка закупорена…
- А ну давай, выкладывай, - Ганчо, не смотрел: на бублики, сдобу, окорок… - за бутылкой в самую пазуху полез.
- Как там с выпивкой у нас в Булгарий?
- Вволю, сперва меня на кладбище свалило, потом тётке одной помогал загон справить, тоже порядочно выпил, да и тут можно найти, - Иван показал другую сторону. – Вон там тоже булгарское селение, из людей, что переселяться не захотели, - ромлянами теперь считаются, к их фамилиям окончание новое, другое дописали. Дед Иордан там живёт один, мы к нему ходим пить вино, хозяйство помогаем удерживать. У них тут почва каштановая, виноград хорошо идёт, почти как у нас.
- Когда пойдёшь меня бери, я тоже помогать буду. Мотыга лишняя найдётся? Я с дочерьми своими, этого папоротника, десятинами вырыхливал.
Ганчо ужал кочан в горлышко пахучей бутылки, посмотрел на вынырнувшее солнце, прищурился: - Скоро смена караула. Я деда Иордана должен увидеть…
… Сбитый, весь седой, с одинаково подстриженными на голове и по лицу густыми волосами, с необычно тёплыми глазами, и светлым восприятием дня, - дед Иордан варил на котлоне, поминальный курбан, - дымящим очагом слал небесам жертвенный знак.
- Хоо гоо! – обрадовался он гостям – Мои юнаки меня не забывают, садитесь, подтягивайте стульчики к огню рассказывайте, во что служба оборачивается…
- Мы хотели, дед Иордан, какую ни будь, тебе помощь провернуть, - сказал Ганчо, оглядывая двор и даже готовый немедленно приняться за спрятанную работу.
- Нет никакой работы. Сегодня надо есть, и пить, - у меня Троица.
- Так вчера же Троица стояла, - Иван необычное изумление в себе увидел, варившемуся в казане ягнёнку не удивился.
- Вчера, - это у тех, кто знал, я заработался, мне не сказали. Работа не грех, грех человеку в его добром желании отказать.
- Золото из уст твоих сыпется, дед Иордан! - Ганчо со сдержанным возмущением отдёрнул Ивана, мешающего хозяину иметь своё восприятие нового дня.
- Человек для души выбор ищет, не нам говорить, когда Троица к нему пришла, он своё лучше видит.
Почему сам, бай Иордан, где продолжение твоих лет, выбор твой где?..
- К Булгарий приписали их, отселили за отказ Романию славить. Отказались новым племенем писаться. А я землю менять не хочу!
Дочери, зятья, внуки, - все переселились. Старая, тоже с ними потащилась, мне говорит: - Покряхтишь, разбудишься, и следом приедешь.
- Никуда я не поеду, бабу себе другую найду, говорят роменки - лучше наших…
Дед Иордан, разворошил угли котлона.
- Вот ягнёнок сварится, тризну поминальную вспомним, все наши из прошлого, тысячу лет тут лежат, кто их души упокоенные встретит, когда спускаться начнут. В селениях где наши не остались, уже кладбища наши сносят, боятся свидетелей всего прошлого, но нутро земли не сотрёшь, глубина памятью дышит.
Пойду из полного бочонка, - зайбер наточу, - а где второй Иван, Гриша, Семён – казак?.. Почему не пришли?
- Военную обязанность не смогли оставить, в услужение стоят, - объяснил Ганчо отсутствие, наловчившихся неуставным постоем пользоваться.
После ухода хозяина к бочонку в погреб, он принялся тоже ворошить горящие обрубки лозы:
- Видно, что человек из старины идёт, самородный старик, чисто содержит своё стойбище. Мой дед таким же был, похоже, все добруджанцы, - из натурального народа тянутся, жаль, что их присутствие отменяется. Тут вот, скоро новое вино пойдёт, а у человека бочка совсем не источалась, вся полная, нас ждёт, - Ганчо намерением хитрым моргнул Ивану.
Что бы тоже полезным сидеть, Иван подкинул в огонь, почерневший трухлявый корень дерева: - Я точно тебе говорю, - похвалился он, - со всеми местными тут знакомство вожу, их все виноградники тут на лёссах стоят.
Дед Иордан неуклюже, наливал в супники курбан, большие разваренные куски мяса накладывал жирно, нюхал почерневшую жирную ложку: Маловато перца, - определил вкус не, пробуя.
Наполнил кружки с вином, отлил из своей - на землю: - Пусть Господь простит всех умерших на земле назначенной им, пусть их прах стоит в памяти живых.
Он помолчал с опущенными в глубину земли глазами, затем глянул в точку некой высокой птицы… Выпил увлажняя взгляд.
Вслед за ним другие, тоже полили прах, подошедшие соседи знали многих из живших здесь людей, поминали все имена.
- Вот я, бай Иордан, вдовец тоже, один двор содержу – чужим притухшим голосом начал Ганчо, - четыре дочери, - мои голубки. Старшая, в замужество скоро войдёт, у меня они высмотренные, - не задержатся, хоть и без приданного. Знаю старую и новую жизнь, на кого надеяться знаю!..
Забудут!.. Улетят… и забудут, сказал старую жизнь старый человек, - тоже трёх имею. Где?.. Ты видишь кого-нибудь…
Один! Как вот этот трухлявый корень, - он выхватил из кучи сухую жилу, откинул в сторону, затем тонкой палочкой потянул к себе и бросил в огонь.
- Нет того огня что столетиями не гаснул.
Иван, не упуская прохладу от кружки греющего вина, каким-то неряшливым соображением дёрнул хозяина за рукав: - Бай Иордан, я вчера в Булгарий, Троицу сидел, тут селение недалеко у моря…
- Знаю! – Шабля.
- Там в улочке на краю, где я тоже спутанных коней искал – тётя Ева одна живёт, откуда-то издалека к сыну приехала, её невестка прогнала, в выморочном доме приспособилась, тоже выгоняют…, жаловалась. Я, так, впечатлениями стыкую, что если её за тебя сосватаем.
Дед Иордан, изогнул веками две лукавые дуги: - Как можно это сделать?!. Как устроить, если границу огородили?
- Граница с нами сидит! - Иван указал на жирные, жующие усы Ганчо.
- Когда, такое дело… - хозяин увидел пустой кувшин, и молодецки подпрыгнул, поднялся, пошёл вином его наполнять.
- …Как уговаривать будем? – с наполненным кувшином дед Иордан продолжил содержание оставленного начала нового интереса.
- Зачем уговариваться?.. поехали – забрали, и забыли; она окончание скуки тебе сделает.
Дед Иордан, в затылке своей головы сомнения обнаружил, но сказал соседу, куму своему: - Запрягай Жоро, дрожки мои закладывай, поедем на Еву смотреть.
Плотный телом, с совсем широким, алым лицом – кум, засуетился засидевшимися пьяными ногами, стал, что-то уточнять…, забыл что хотел, пошёл кобыл запрягать. Все встали.
Ганчо понял, свою начавшуюся важность, и не спешил подниматься, даже потянулся, объёмно развёл руки – будто семидесяти ведёрную бочку сидя обнимал.
Все готовыми уже пошли размещаться в дрожки, наполнили галлон с вином, кум каравай сухой принёс. Ганчо ждали…
Он сел спереди, рядом с женихом; и покатили, куда указал Ганчо.
Иван и Дед Иордан, тоже пытались показывать дорогу, но у пограничника в руках были вожжи, он всё объезды какие-то нужные угадывал, выжидал чего-то – порядочно поблуждали сваты в новое начало старой Булгарий.
Оказалось: есть Ева, но в другом селе живёт, Иван там не ходил.
Нашли Еву, почти всё как Иван рассказывал; он её только теперь видел, и она его не знает.
Тётка заметная, быстро интерес гостей обозначила. Говор её крикливый, нездешний, - обширный как она сама. Деда Иордана дедом назвала, - смекнула, Ганчо захочет её взять.
Тут мальчик некий ещё ходил, с выпученными, бегающими как два чёрных жука, глазами. Он очень радовался гостям, сам тоже напрашивался прочно гостить у тётки Евы, просил – бечи-кер.
- Хочу бечи-кер, дай бечи-кер, - дёргал он её за пряжки фартука. – Купи мне бечи- кер!
Видно тётка знала что такое – бечи-кер. Она сказала:
- Другой заботы у меня нет, кроме как бечи-кер тебе покупать!
Ударила мальчика по грязным худым рукам.
…Тот грязным лоскутиком принялся усы Ганчовы мерять, - получил по кабачковому носу. Отошёл, - посопел, посопел и к деду Иордану пристал, захотел выяснить: сколько деду лет.
- Ну дед, ну ты и старик, самый старый на свете, сколько тебе лет? – может сто!?.
Деду не до мальчика, он отводил голову, делал вид, что не слышит, и на Еву всё смотрит…
Малый принялся чёрными ногтями, щетину дедову скрести, лицо своё смуглое гладко щупал, напевал:
- Сколько тебе лет – старый дед…
Старый дед – сколько тебе лет…
- А тебе сколько? – наконец заговорил с ним старый дед.
- Мне?.. Мне тринадцать, - сказал мальчик, он обрадовался, словно бечи-кер получил.
- Ого… го…у, так ты древнее моей собаки. Бублику двенадцать, а уже не ходит, скоро умирать будет…
Мальчик вдруг притих, задумался, бровями задвигал как цыганка грудями в огненном танце, стал кулаками впалый живот свой давить; слюнявыми вислыми губами скучно пробренчал… и выбежал на улицу возраст всех собак мерить.
Сватовство обрастало разговорами, стол тоже наполнился, Ева рассказывала печали своей жизни.
Она имела другого ещё не женатого сына, по содержанию привязанности не может Гоша без мамы. Иордану она прямо говорила: - Завещание их сыну сделать! Дом свой ему приписать, - Гошу не оставит на улице.
- Я, старой коровы телёнок… - ответил многозначительно старый жених.
- А, что? – спрашивала Ева у Ивана, - этот широкоусый, точно четыре дочери держит для выданья.
- Даже больше! – не разобрал Иван, чего она допытывается, но на всякий случай поусердствовал, - всё-таки обустраивающий желания сват сидит.
- Если такой поворот жизни, мне изменения несёт, то я и сына заодно женю, пусть отчим ему свадьбу сделает; пойду невестку смотреть, - Ева обняла Ганчо под руку, в сторону потянула, про дочек стала расспрашивать.
…Договорились: молодые смотрины нужнее старых, надо ехать за невестой в Бессарабию. Отправили кума Жоро бричку рядить, - времени не остаётся. Ганчо должен по расписанию часов, - в наряд заступать. Засуетился Ганчо – торопит всех, кружку с вином допил, и наполнил снова, оцедил галлон.
- А сын, сын? – спрашивает Ева, и собирается. - Надо чтобы он тоже жену буду…ющую видел.
- Сын потом, сначала невеста. Едем! – кричит на толпу Ганчо.
Все, тоже проорали: - Едеее..мм!!!
…И поехали полные шумные дрожки, мальчик тоже примостился висеть сзади кузова, но получил по кистям, - свалился, заревел… и отстал.
От толкотни пререканий, быстрой езды, обратная дорога – короткою вышла. Ева, сперва голосила, толкала кума, чтобы тише ехал, удивлялась разрезанным полям, отстранялась от объятий деда Иордана, потом притихла, умолчалась, … и вдруг как закричит неудержимо – чтобы немедленно обратно гнали, не хочет она путаной дорогою уезжать.
А лошади всё неслись, спешили в стойло, сочные початки кукурузы ожидали. Повозка пролетела мимо пограничного столбика, мягко по взрыхленной почве пронеслась.
- Тпрууууу… - Ганчо перехватил вожжи, потянул плавно, спрыгнул с тихого хода, и Иван за ним сошёл, оба пошатываясь, побрели в разные стороны.
Лошади пошли быстрее, снова набрали ход. Ева замешкалась, смотрела на молодецки соображающего Иордана, …вдруг как опомнится:
- Невестка, невестка! – закричала она вслед Ганчо, готова была выпрыгнуть. Повозка рванула, она упала в колени деда, зарыдала…
- Сиди! Молодёжь потом. Потом! - сказал дед Иордан, - потом…
По срочному приказу начальства, пятерых пограничников заставы из Бессарабии – разоружили. Заставили одеться в гражданскую форму. Проснувшийся от забытья Ганчо понял, что пришло наказание, он хотел какое-то нелепое объяснение капитану Костантинеско высказать, но получил удар в рёбра от незнакомого сигуранца. Костантинеско смотрел растерянно, отвёл виноватый взгляд в сторону. Молчал.
Незнакомый, приказал переодетым бессарабцам, - военным шагом передвигаться в расположение штаба полка. Путь следования стоял заранее определённым, всех обезличенных военнослужащих построили в ряды, по оповещённому положению, без пояснения - стали загружать указанным количеством в закрытые кузова немецких машин. Колонна грузовиков с людьми медленно поползла на север. Через сутки, задние борта расчехлили полностью, всем приказали спрыгивать, и следовать в здание дунайского портового склада – размещённого на противостоящем берегу порт-города Галац.
Дальнейших указаний не было. Никакого дальнейшего перемещения: ни работы, ни учений, пошли дни неожиданного безделья. Где то наверху, командование замешкалось из-за нового мирового обстоятельства, забыло дать направление застопорившемуся ополчению, …а траты на содержания шли.
Жара. Двое утонули в Дунае – из-за личной дурости. Стали появляться полураздетые – проигравшиеся в карты. Другие рыскали по ближним селениям, меняли что угодно - на цуйку. Некоторые разохотились таскать поспевшие арбузы с ближних баштанов, ворованные арбузы – слаще пахлавы.
От чрезмерной скуки – пошло сплошное разложение порядка.
До невозможности отдохнувший полк командирует знающих военный устав делегатов к новому начальству, - что бы срочно решался вопрос немедленной демобилизаций.
Что такое?!. Дома семьи, всё уже поспело, а тут по близости ни одного виноградника, хоть гроздьев бы намяли, - забродили бы какое-то вино.
Да…а! – и пусть ещё каждому по тысячу левов выдадут… - на издержки от простоя.
Постановление на острие ситуаций, - наделённые полномочиями полковые переговорщики: Волчанов, Билль, и Сафронов – рапортуют новому командиру: - Домне майор, хотим домой ехать!
Кривоногий, худой, скуластый майор: застыл от затруднительного желания сообразить вывод – услышанному рапорту.
Его долгое стремление соответствовать новым погонам, такой большой должности – струилось прежними восприятиями его становления, и бесчисленными палочными ударами по выносливому маленькому телу.
Постоянное напряжение имеющегося ума, суждения - не совпадающие свыше отпущенным постановлениям, непомерные усилия по усвоению службы. Всегда безотговорочное исполнение любых приказов.
Долгие двадцать лет, нужные чтобы лить ступени, поднимающие до такого важного назначения, и вдруг: - Полк хочет домой!..
- Что…ооо! – взревел командир полка неопределённого назначения. – Растреллять, немедленно расстрелять! Эти провокаторы в моём полку проводят большевицкую пропаганду. Отвести всех в ров и безотлагательно лишить жизни.
- Домне майор, - стоявший рядом седой заместитель, небрежно обратился к майору, - один из них немец, неприятных последствий можем дождаться. Немцы вместе с нами собираются нести вечное почтение – фашинам Рима и Ромулу.
Командир полка, покрутил зрачками, они у него до конца расширились и растворились в глазах.
- Верните их обратно! – майор крикнул конвоирам новый приказ.
Остывая под давлением союзной доктрины: Ром – Берлин – Великий Букурешти, он прокричал помилованным виновным: - Вас кормят, поят, вы дрыхните на заботах Великой Фашистской Европы, и смеете ещё недовольство привносить. Ещё раз услышу: - Хотим домой, - расстрел будет. Расстрел с окончательно выясненной причиной.
По десять палок каждому, что бы остальные тоже знали, - где их дом!
Майор кожей помнил, что десять палок для чужой спины, – это начало впечатлений.
После установившегося на разделённом континенте притихшего положения, казармы Галаца – стали наполняться новой призывной молодёжью.
В начале одного жаркого утра, у уставших от безделья, и пустого напряжения сомнений, - у всех бессарабцев, стали изымать все личные документы.
Взамен выдали: мамалыгу, брынзу, две головки лука, - и тут же принялись людьми загружать речные баржи, предназначенные для сыпучих сухогрузов, - равное количество людей отсчитывали, и загоняли на плоскодонки. Ленивые пароходики шумно растянули большие лоханки по фарватеру широкого течения Дуная.
Частые дожди, смывающие ненужную грязь в верховьях реки, переполнили обозначенное русло; местами береговые очертания, были стёрты тихой водой. Летнее полноводие медленно уносило уморённые мысли людей.
К вечеру скучные судёнышки стали уклоняться от середины реки обозначенной плывучими вехами. Они причаливали у залитого водой товарного пирса Ренийского порта.
Подтянутые, сосредоточенные люди в незнакомой военной форме, с геометрическими знаками на воротниках, сдержанно удостоверялись в полномочиях сопровождающего ромейского начальства. После затянувшегося выяснения неких бумажных сомнений, они принялись принимать возвращаемый недостаток своего народа.
Шумно, по устланным в мелкой воде поддонам, уведенные бессарабцы входили в Советский Союз. Они почувствовали потерянную над собой чужую власть. Радовались Родине. Личный состав ненужный для чужой армий, напирал, теснился в узком выходе, спешил быстрее обнаружить своё присутствие в своей земле. Люди из самой низины пологого, длинного берега Дуная, уже свои поля обнимали.
- Порядок, порядок соблюдайте, порядок… – повторял обученный порядку советский офицер, - будете сильно торопиться, верну обратно.
Серьёзные люди эти военные, без порядка не могут, во всём хотят строгость найти.
А неграмотные возвращённые, спешили царапать винной жидкостью крестики напротив записанных имён, - отмечали своё основательное наличие, и выжданное прибытие.
Всем отметившимся, выдали на дорогу сухой паёк, и отправили самостоятельно добираться до своих соскучившихся жён.
Кому как везло, так и добирались до дома: - поездом, пешком, случайной подводой, редкой автомашиной.
Одноколейные рельсовые пути, тянулись до станций Табак. Дальше железной дороги никогда и не было. Каждый снова искал попутное продвижение своих расстроенных мыслей.
Волчанов, Сафронов, Димов, Бойчев, Дюлгеров, и все остальные вайсальцы, успевшие разместиться в пустой арбе Хаджи Копю, - возившей в Болград кавуны и дыни, - тряслись по разбитой шоссейной дороге, шаркали восприятием времени, нюхали пыль нового ветра.
И везде уже были видны искры новой власти.
Продавшему чужакам Бессарабию на долгие двадцать два года, - Ленину, - спешили памятники ставить.
…Жаркие дни начавшегося сентября режут ноздри пахучими брызгами бродящего виноградного сусла.
Бочки, выцеженные от событий старого вина, окурены полынью, орехом, и снова пенятся, шипят волнениями, трясутся будущей передышкой обыкновенных людей, дребезжат заунывными переживаниями в утянутые ночи каждой будущей зимы.
А в Бессарабии не бывает войны.
Одуревшие винные дрожжи съели весь подвальный кислород.
Заползшая по привычной рассеянности кошка околела на мощёном, сыром полу погреба, - возле самой бочки издохла.
Остыла словно кирпичный сырец.
Больное вино дображивает свои положенные сорок дней.
Самый расшатанный пьяница села Генинколев Илия, тоже держит сорокадневное безвиние, - как религию чтит обычай виноделов.
Эх!.. Кто придумал такие тягучие дни?..
Всё население на церковном майдане собралось, люди утаптывают высохшую траву лета.
Душистым бродящим вином дышит всё село.
Россия вроде вернулась…
Над первым сельским строением, флаг невиданной красоты поставлен – весь красный; серп и молот возле острия древка поместились. А тут, у каждого во дворе свои серпы и молоты, настоящими лежат, - …не нарисованные имеются.
Колышется людская стихия.
Стихийный людской собор волнениями наполнен.
Да, ты что?!. Ого, - говорят Россия снова у себя дома!
Все спрашивают и никто не знает.
Ну, что там Россия сказала?..
Большое русское начальство, в управе совещание держит, - Сельский Совет назначается. Людей бедных – богатыми будут делать.
Старая держава нынче в силе!
Люди, рождённые Россией, своё самочувствие высокое возвращают; воспринимают извечное оздоровление истосковавшейся души.
Пришла-таки – Русия. Долго шла.
Что так долго соображениями мучаются, вино скорее осветлится, …и так всё ясно: - Россия на своём месте!
У входа сельской управы двое военных стоят: - наглаженные, видно, что власть для твёрдой службы их приготовила.
Генин Илия, растолкал солдат, забрался изнутри узнать, скоро ли прежний порядок начнётся. Всё село хочет знать.
Гудит народное присутствие. Все ждут.
Человек грамотный, окружившим его, делает объяснение: - Попы в церквях партийными будут, земли у каждого будет много, землёй исключительно Москва распоряжаться станет. Сто тысяч солдат начнут край охранять.
- Ты смотри, как Россия держится, - сила в ней неимоверная! Аж не верится, что снова, полно заживём.
…Все расступились: - Аааа… Оооо!.. Илия вышел!..
Сейчас все точно знать будут, он оповестит, скажет как там…
Молчит Илия. Идёт медленно, тихо – другим человеком сделался.
- Ну что?.. – спрашивают те, что и сами могли бы первыми положение разузнать.
- Что нам Россия сказала?..
Илия всех по кругу оглядывает и ничего не говорит, сосредотачивается как перед причащением в стоящей над ним церкви…
Вдруг присел, как ударит кулаком пыль, и тихо, непривычно от него шёпот слышать, неторопливо выговаривает:
- Нее… Это уже не та Россия…
Новые лица, что выросли без старой России, ищут глазами прошлые мысли, и старые соответствия прежних людей выискивают.
Этот пьяница раскрошил трезвые впечатления людей, битых палочным западным режимом. Омрачил остаток всех сухих дней, длящихся без нового вина.
Пришедшая власть бойко взялась уточнять нужный государству порядок, - хозяевами села поставлены заготовленные для социализма работники.
Землёй управлять будут – безземельные крестьяне.
Из раскулаченных дворов, - колхозное управление станет исходить.
Расширившаяся республика свой отдельный, личный приказ издаёт: - председателем первого собранного колхоза должен быть – бедняк, что бы непременно Никитой звался, должен иметь бородавку на лице, и лысину носить.
Вот повезло Никите Степановичу, - тоже неграмотный, густые волосы головы - сбрить придётся, зато бородавка нужная на щеке стоит.
Ему срочно орден Ленина выписали.
Сафронов Ганчо - будет примаром, - председателем сельсовета назначается.
Стефанию Улинтирову до самого Кремля подняли, - Верховный Совет от всей Измайльской области понесла наверх.
…Незаметно, как будто бы ниоткуда - Великий Вождь выныривает, по плечу депутатку хлопает: - Ну как Стефания, - спрашивает он, - поднимите Бессарабию?..
- Поднимем, непременно поднимем, с каждого села, все раскулаченные семейства в Сибирь поднимаем.
Очарованная Стефания держится за роскошь грудей.
- Ух…х, - товарищ Сталин, - испугалась, не думала, что ты меня знаешь.
- Я всё обязан знать! – меня религия научила!
Главный Человек, хитро крутит закопчённый ус, идёт дальше – других узнавать. Ничего не ускользнёт от его расширенного присмотра.
Сафронов Ганчо - религию не изучал, а усы у него длиннее сталинских, - над всем селом поставлен. Полномочиями сам себя наделил, - власть у него не мерянная.
Походка, размеренной вся сделалась.
Хаджи Копю, - первого раскулачил, - выместил землевладельцу за мотыжный труд своих детей.
Теперь, лично Ганчо решает; очерёдность по обязательной отмене богатого класса - он выставляет.
- Вот что, - втолковывает Он, Михайло Дюлгерову, - бидарка Хаджи ладная, но конь его староват. Приведи-ка мне своего жеребца четырёхгодовалого, я теперь уважения заслуживаю, мне транспортное соответствие положено.
- Да брось, ты Ганчо, куражиться сдуру, я ведь у себя в корчме, всегда тебе стакан вина наливал, и от сигуранцы как-то прикрыл…
- Думаешь, не помню!? Зачем про десятины наши, что к тебе переползли – молчу; или считаешь, что мне не рассказали как ты, в ночь побега лавочников, когда Советы пришли, - всю Ушерскую монофактуру у себя прибрал. Хвалю Михайле!
Не будь я, - ты бы уже в Сибири грелся.
- Т…к, та…к, я одобряю новую Россию, Советы всякие приветствую, направления разделяю…
- Что толку от твоего одобрения!?
Васил Апостолов тоже перевязал всего себя алой парчой. Караваем и солью встречал новую власть в Болграде.
Где он теперь?.. Думал, оставят ему сто десятин.
Два дня дали покосоглазить в заботе, и зятя его тоже ликвидировали.
Мы, местные председатели, сами решаем, кого впускать в Советскую власть.
Коммунисты Михайле, не ждут, чтобы им дали, - забирают для всех.
Вот, что ещё, в субботу ко мне секретари – партийцы районные приедут для присмотра дел. В твоей закрытой корчме их приму.
Укажи своей жене, чтобы наготовила всего.
Пусть баницу испечёт, блины; булгур - с индюшкой чтобы варился в печи, - русские баранину не любят. Из баранины для наших, - каварму сваришь; перца красного побольше насыпай, - предпочитаю.
Вино точить будешь из того которое сам пьёшь, и ракийка чтобы обязательно прозрачной слезилась.
Мы со Стешкой заранее придём, встречай как кумовьёв.
Когда руку целовать будешь, по три Николаевских алтына вложишь в ладонь, - ей… и мне. Я дочерям приданое собираю, - обеспечу их.
Жеребца моего нового распряжёшь, и пусть в знакомом хлеву ячменя привычного поест. Мы долго - вопросы решать будем.
Музыку найми колоритную, полную задора. Танцоров наших зови.
Пусть перед нами ойру пляшут, - когда в открытые ворота въезжать будем.
Ойру лучше всего ногами играют, ты знаешь кто: Тончев Монко, Донкина Мария и Миша Инжелийский…
- Ганчо! Зачем дурачишься!? Или я не знаю, - кем ты был…
- Вижу, Михайле упускаешь события, не уловил, как время поменялось. Не сделаешь, что я сказал, одиннадцатым в сибирской десятке запишу. Сам, без тебя всё возьму!
Мне ещё школу девичью открывать надо. Твой дом как раз забором церкви отстраняется, в услугу образованию напрашивается…
Иди, слышу - жена тебя потеряла…, и смотри мне, - субботу с неделей не спутай…
Ганчо остаётся в раздумьях туманных, - один над всем селом стоит. Крылья власти утягиваются торопливыми соблазнами, он выпрямляет свалявшуюся от долгого выжидания ленивую осанку, стремнина его важных восприятий устлана широкими обстоятельствами, зрачки бессистемно скачут; пора к Дарье идти… Советы лучше знают, кого назначать на службу свою.
Недаром, Дарью зачислил недееспособною, когда Пелтекокировых раскулачивали. Оставил одну ходить, по всей ширине кирпичного дома с ёлками высоченными. День сполна уморился, - меркнет. Дарья давно над ужином, - одна, приготовленная его выжидает.
Тут…, с самого раннего утра улицы гремят раздробленным лаем собак из различных дворов, всё село разделённое скучной речушкой оглушаются недобрым воем разбуженных собак. Председателя сельсовета нигде нет.
Стоит шумиха, словно Ганчо, опять жандармерия ловит - за татарбунарский бунт ищут. Последним нашли его в чужом доме.
В кузове из крытого железного ящика уже сидят: Стефания Улинтирова, Додю Кунев, секретарь Марулов, другие сопят…
Ганчо недоволен, зачем понадобился в не уговоренное время, что Советы подождать не могут…
- Почему спешку устроили? Широкий стол: с индюками, с ракийкой, с танцорами, - ещё не готов!
- В чём дело?! – спрашивает Ганчо, у неразговорчивых синих фуражек.
Его неприлично вталкивают в «воронок».
Союзная депутатка Улинтирова, - обижена досками жёстких скамеек.
А… в Советской власти – все равны!
Работники власти: Кунев, Марулов, Пармаков… – испуганно ждут, когда обратно выпустят.
Не выпускают, машина тронулась.
У Ганчо от тряски в крытом ящике - усы виснут, неужели власть без него сумеет дочерям мужей нужных подобрать, приданным их обеспечить.
В такой тесной тряске, раскулаченных только и увозить, - недоумевает тесноту будки рассерженный бедняк, прошлыми заслугами отбиваться намерен.
Разбитое шоссе, ударяет темя металлом крыши.
Ганчо надеется как-то пробить нависшую сверху неподдающуюся жесть, и быстрее к дочерям возвернуться, и что бы зятьёв своих обязательным умом разглядеть.
А ухабы всё бьют, ударяют с разных сторон, - вытряхивают заблудшую гордыню в новой дороге.
Заблудившийся конец дороги тоже…, неожиданным стоит.
© Дмитрий Шушулков Todos los derechos reservados